[1] [2] [3]
 

1973

4 января, четверг. В “Вечерке” – о смерти Малика Габдуллина. 31-го я позвонил ему домой, поздравил с Новым годом, он отвечал живо, бодро: “Гвардейский привет!” А 2-го умер, на 58-м году жизни. Несладко жилось ему. Прославленный фронтовик, первый казах Герой Советского Союза, доктор педагогических наук, академик Всесоюзной педагогической академии – и заведовал отделом фольклора. Травили его, как у нас умеют травить личность незаурядную. Под некрологом – вся элита. “Они любить умеют только мертвых”.
Звонил Меркулов, процитировал мне слова Василя Быкова о войне: “...когда нам было так плохо и так просто”. Очень точно! Был враг, смертельный, понятный, открытый, и с ним нужно и можно было бороться. А теперь враг скрыт, всякой твари по паре, и смерть по-прежнему рядом, но бороться с ней невозможно.
Девиз Джойса: “Молчание, изгнание, мастерство”.
Пришвин считал дневники свои Главной книгой.
28 февраля, среда. Пришла “Литгазета”, раскрыл, наткнулся на рубрику “И грустно, и смешно”, пробежал глазами – “Танич”, сразу понял, что опять я главный герой. “Пятый угол” в “Просторе” разносит некий Соколов, кандидат технических наук. (Соколов, возможно, Сарбайский.) Ни злости у меня, ни досады, но как это отразится на книжке?
Мне снова дают по шее за то, что пробивал в печать “Кремль”, а раньше хлопотал о “Чевенгуре” Платонова, да и с Солженицыным по “Раковому корпусу” вел переписку только я, на бланке “Простора” как заведующий отделом прозы.
Звонки весь день. “Ты ведь закаленный”.
Поздно вечером ломились Куандык и Хизмет, я уже был в постели. “Передайте привет Ивану Павловичу!” Прочитали, конечно, реплику, хотели зайти утешить.
9 марта, пятница. Вечером, в 22.30, премьера моей радиопьесы “Молчащие сто свидетелей”. Молодцы, не побоялись! Очень хороша Ярошенко, неплохо Нина Жмеринецкая. И очень плохо сам Диордиев в роли отца.
Начал новую повесть “Выше пояса”. В ней будут сексология, деонтология, психофармакология, по возможности постараюсь, чтобы были еще люди и характеры.
3 апреля, вторник. Видел сон, будто взбираюсь по лестнице на крышу многоэтажного дома и пью там вино из бутылки. Потом начинаю спускаться и вижу жуткую высоту, а лестница шаткая, длинная, от жути просыпаюсь.
На выставке встретил Анатолия Ромахова – потолстел, обрюзг. Пили пиво, хотя прохладно. Узнав, что я не работаю, он пообещал мне поговорить в Минздраве, чтобы устроили меня врачом, а то сижу у жены на шее. Я отказался, ему это непонятно. “Ты всегда был активный, башковитый и ничего не боялся. Надо было тебе оставаться врачом и писать...” Грустно мне стало от его слов. Хотя я и сейчас ничего не боюсь. Кроме того, что книги достойной не написал.
Фрунзе, 8 апреля, воскресенье. Здесь жарко, плюс 20. В ресторане выпил шампанского. Блаженствовал, курил трубку и волновался – приехал для встречи с Лилей.
Солнце, кофе, трубка. На Молодой гвардии – 2 бут. шампанского, торт, конфеты, шоколадные медали. Пешком по бывшей Атбашинской. Судьбе угодно, чтобы мы встретились много-много лет спустя именно на этой улице.
“Здравствуй – здравствуй”. Совсем не изменились глаза. А все прочее – в меру, аккуратно, что ли, такой я ее и представлял с возрастом.
“С полвосьмого старалась убрать следы старости. А Наталья мне говорит: ты там не вздумай рожи корчить”.
Наташа на 4-м курсе медицинского, сын Сергей – в военно-политическом училище во Львове, будет офицером, и это ему нравится. На фото – современный молодой человек.
Лиля немного скованна. Если сравнить с прежней – стала осторожнее, мягче. Не такая самоуверенная. Я ей говорю о том, как она надо мной издевалась, иронизировала, учила меня уму-разуму, критиковала, – она не верит. “Что ты, что ты!”
“Я часто вижу один и тот же сон, – говорит она. – Мы куда-то едем с тобой, я оглядываюсь, а тебя нет. Или собираемся в дорогу, я тебя жду, жду, а тебя все нет и нет, и поезд уходит. Одна и та же тема…”
Попросила у меня какую-нибудь мелочь на память. Я отдал ей часы, свои любимые, покупал в Загорске, возле лавры. Она отказывалась. Я так и сказал: мои любимые часы.
Отдаю ей самое дорогое время.
Шли потом вдвоем по Московской, бывшей Пионерской, где она жила, куда я ее перевез когда-то на лошади с Ленинградской.
Был счастлив сегодня необыкновенно, она – прежняя Лиля, все чувствует, предвидит, переживает. Невозможно выразить, какая она милая… Расстались на Советской, она – в автобус, идет в микрорайон к горам.
Удивительное состояние счастья, редчайшее! Возвращение к себе в юность.
14 апреля, суббота. Утром она приехала в аэропорт провожать. В светлом плаще. Солнечно, прохладно, хорошо. Бродили в безлюдном сквере. Зеленеет трава. Грустно… “Ты меня всегда только провожаешь. В училище. В Чирчик. В Алма-Ату. Помнишь, я забыл у тебя дома свой новый паспорт на Слесаренко, ты побежала за ним, вернулась и надела мне на шею медальон. И никогда не встречала. Не провожай больше, только встречай…” – “Хорошо”. Расстались.
Алма-Ата, 22 апреля, воскресенье. Ходил к оперному на похороны Сабита Муканова. Он относился ко мне заботливо, ценил мою работу, всячески помогал. Да и не только мне. Над переводом книги Сабита о Китае я сидел еще в ту пору, когда жили на Карла Маркса и я работал врачом. Прошел мимо гроба, толпа. Сел в театральном кафе, пил шампанское, смотрел на природу. Моросит. Уныло. Одиноко.
29 апреля, воскресенье. В “Комсомольской правде” Я.Голованов мимоходом о “недавно умершем профессоре Б.Ф.Поршневе” – и снова напоминание о Москве. О поездках туда. И вот – смерть… В одном из писем он написал мне о книге без отзывов: “Книга, брошенная в пустыню”.
Возле “Тянь-Шаня” взял остатки (2 экз.) “Простора” со своей повестью. Киоскерша: “Я вам советую “Трое в машине”, очень интересно”. Я сказал спасибо, но не признался, что моя работа. В номере статья Адерихина. Впервые за три года доброе слово как об авторе “Снегов” и одном из основоположников литературы о целине.
Звонила Нина из Фрунзе – как у тебя там дела? Лиля видит плохие сны. Удивительно, она всегда чувствовала мое состояние. Наверное, во имя первой любви падают на меня страдания, чтобы очистился.
17 мая, четверг. Володя Орлов, друг по Соре, прислал вырезку из канской газеты. “В Красноярске был проведен конкурс песен к 50-летию образования СССР. Песни самодеятельного композитора В.А.Орлова заняли второе место. Ему вручена вторая краевая премия!”
Вот такие были у нас в Соре воры в законе.
В “Простор” пришла стенограмма секретариата СП СССР 5 апреля 1973 г. “Если главы из повести Ш.Утепова “Дочь Востока” (Утепов – человек, сам по себе достойный, заслуженный) – художественно, увы, беспомощны, характеры примитивны, скажем прямо – это вчерашний день литературы, то повесть И.Щеголихина “Пятый угол” – явление более сложное. Автор ее, несомненно, даровитый человек, но поражает какая-то нравственная глухота, неумение понять крайнюю шаткость тех оснований, на которых строится концепция повести”.
“Крайняя шаткость оснований…” На твердом кирпиче должны стоять дома, заводы, памятники, но не литература. То, что твердо, что усвоено, понято, принято, – не для художника.
2 августа, четверг. Позвонил Меркулов – в “Литературном обозрении” № 6 большая обзорная статья Феликса Кузнецова, разносит “Пятый угол” – дурная беллетристика и пр. “Долбает с такой злостью, будто ты у него жену увел или соли на хрен насыпал”.
Андрей принес письмо на имя родителей за подписью зам. министра просвещения Канафина – ваш сын включен в сборную республики по волейболу и должен выехать в Балхаш на тренировочные сборы. Сегодня проводил, тревожно за него, но и радостно – едет привыкать к жизни. Авось, и в армии не будет сильно тосковать по дому.
Камчатка, с которой Андрей пил вино тайком (дочь писателя, живет в нашем доме), подговорила мальчишек, чтобы они поколотили Андрея за то, что он перестал с ней якшаться. Обещала им “пузырь”. А мальчишки ему признались. Андрей: “Теперь у меня есть основания с ней не здороваться”. Детство в нем, чистота, и оттого боль за него стократная. Другой бы сказал, “рожу набью” или еще что-нибудь подобное. Когда мы поселились в писательском доме, ему едва исполнилось три года, помню, как он однажды пришел с вопросом: “Мама, что значит “русский”? Мальчики меня прогнали из беседки – уходи, ты русский”. – “Это значит, что у мальчиков плохие родители”, – сказала ему Вета.
Со временем он и сам поймет: русский – значит гонимый.
30 октября, вторник. Часто вижу сны. Лиля, горы, вино… Или другой сон: будто в кинотеатре, взял два билета, мне дают сдачу, все мелочь, мелочь, мелочь, серебро, горстями сую и сую в карман. Кажется, слезы.
Письмо занятное: из Артемовска, из школьного литературного клуба “Бригантина”. Откуда узнали адрес? Что читали? Послать надо им свою книжку, но какую? У меня вроде бы все для взрослых.
Спор о романе Трифонова про народовольцев. “Россия была больна”. Да, была больна, только диагнозы ей ставили взаимоисключающие – Бакунин, Чернышевский, народовольцы, а с другой стороны – Достоевский, Вл. Соловьев, Толстой. От чего выздоровела Россия? Или, наоборот, умерла?
Всегда рад видеть Валерия Антонова, но он при встрече всякий раз говорит о своем долге мне, 25 рублей. Я ему сказал: или ты мне верни долг, или забудь, чтобы я не являлся для тебя всякий раз шилом в зад. Он ответил: и не верну, и не забуду.
16 декабря, воскресенье. Вета читала вечером рассказ о любовниках, которые попали в авиакатастрофу после 12 лет тайной связи, – и всю ночь ей снились кошмары.
Застрелился Вс. Кочетов – саркома. По слухам, Ананьев на его месте.
Пустой год! Ни строки не написал! В первый день 73-го года сварил пустой кофе, одну воду – и весь год варил пустое варево.
Напряженная пустота.

1974

Ялта, 1 февраля, пятница. Прилетел ночью на всесоюзный семинар драматургов. Рейс “Алма-Ата – Караганда – Ростов – Симферополь”. Здесь тепло. Утром побрел в столовую – ничего не изменилось с 60-го года. Набережная тоже не изменилась, даже остался тот же киоск, где хорошее вино на разлив. Рынок… Всего навалом. Инвалиды, пемза, почему-то черная, бутылки в зеленом дереве и с “видом”.
Прибой. Волнолом. Чайки. Возле “Ореанды” вспомнил, как мы тут обмывали с Ветой “Снега” четырнадцать лет тому назад... Пел под гитару чернявый красивый парень. Потом мы видели его на пляже с девицей в блестящем платье, она бегала в наш Дом к дружку Виктора Некрасова. Где она сейчас? “Поглотили нас волны времен…” Наверное, ей уже сорок. Мне ее жалко.…
3 февраля, воскресенье. На крыльце встретились с Ионом Друцэ. “Сто лет мы с вами не виделись. Вы все там же, в Алма-Ате?” Мало изменился. Приветлив, спокоен. Ему не мешают ни национальное происхождение, ни периферия – пишет книги, ставит пьесы, живет больше в Москве, чем в Кишиневе. Талантлив – это еще не все, главное, помогает Москва. К нему здесь с уважением ВСЕ. Вызвался прочесть мою пьесу, я отказался – слабая. А он в ответ: “Надо сделать сильную!”
14 февраля. Вчера слух – арестовали Солженицына, выслали в Западную Германию, лишили гражданства.
Анастасьев читал лекцию о национальном характере. Плоско. После лекции разговор с ним в холле, узбеки, прибалты. Я влез: меняет ли язык национальный характер? Айтматов пишет по-русски, но остается киргизом, Бородин пишет про узбеков, но остается русским. Вся Южная Америка говорит на языке колонизаторов и сохраняет свой национальный характер. Следовательно, язык не является национальным признаком. Анастасьев у меня спрашивает: “Вы пишете по-русски?” Принял за тюрка. И хохол Вася Фальварочный в первую встречу спросил, кто я по национальности. “Що-то в вас есть азиатское”.
15 февраля, пятница. Солнце, тепло. Бродил далеко, разделся до пояса, загорал. Вечером – Солженицын прибыл в Цюрих. Протест от имени 500 писателей и драматургов США. Прибыл под кордоном полиции, тысячная толпа кричала “браво”. Так и придется, бедняге, оставаться под конвоем, что здесь, что там. Судьба! В Швейцарии живет Вл. Набоков, но радио о нем молчит (поскольку он не рычит на империю зла). А писатель он гораздо более значительный.
После обеда зашла ко мне молодая, интересная особа. “Я из “Курортной газеты”. Мы публикуем отклики на выдворение Солженицына. У меня уже есть согласие ваших товарищей подписать общее письмо от всех писателей”. Я без позы и без вызова сказал, что намерен воздержаться. На ее лице – растерянность. “Я все меньше люблю Солженицына, но не это главное. Мое имя мало кому известно, моя подпись не придаст никакого серьезного значения вашему письму”. Она извинилась, не стала меня уговаривать, лицо ее стало отчужденным, ушла.
Я отказался бы и в том случае, если бы мое имя было широко известно.
И еще: вся моя литературная жизнь, если исключить отношение Панферова, – сплошные запреты и гонения.
Не имеет значения, много ли ты сидел или мало. Приговорили – и на- завтра выпустили. Разве ничего не осталось от приговора? Никакого рубца в душе?
Наконец, последнее: ведь именно я когда-то из “Простора” вел переписку с Солженицыным по “Раковому корпусу”, писал ему самые добрые и благодарные слова от имени редакции.
Отказ мой станет известен в Алма-Ате, примут меры. Но мне легче перенести вашу грызню извне, чем самому терзать себя.
Впрочем – все это никому не нужно. Кроме меня. Моей совести и чести. Я сам себе судия.
Потом я встретил эту журналистку на ступеньках вниз, к городу. Поздоровались, и она вдруг приветливо: “Я вас понимаю, на вашем месте я бы поступила так же”.
Не могу забыть, как три дня назад страшно, жутко кричал среди ночи белорус Владимир Короткевич: “Лю-юди-и! Спасите, лю-юди, где-е вы-ы!” Кричал с перепоя, белая горячка, но не увезли в больницу, остался здесь.
Алма-Ата, 5 марта. Большие новости! Бюро ЦК по “Простору” – укрепить руководство, снять Шухова, разогнать редакцию. Якобы была телеграмма Суслова: дать политическую оценку публикации переводной повести Форсайта “День шакала”. Многое непонятно, если не сказать – все. Журнал рекламировал “Шакала” еще в прошлом году. “Советская культура” давала на роман и на фильм по нему положительную рецензию. Журнал в 12-м номере обещал печатать “День шакала” – и не было ни слова против.
Что случилось? Вероятно, Форсайт выступил в защиту Солженицына.
15 марта, пятница. Лев Щеглов и Инна Потахина слышали в редакции на Каз. Радио, будто в Ялте на семинаре толковые выступления были у драматурга из Алма-Аты. “Драматург” не выступал, а только задавал развернутые вопросы. И вставлял реплики. Но как дошел до наших такой слух? Я там был – и не завел связей, они там не были, но связи – всесоюзные.
Хасен Узденбаев, переводчик, сотрудник Совмина, остановил сегодня меня в коридоре – мы с вами земляки! Он из аула № 11, а я – № 6 (Ново-Троицка). “Мы туда к вам на мельницу ездили, большая была мельница у крепкого кулака, звали его Митрофан...” Мой дед по матери, Митрофан Иванович.
2 апреля, среда. Рецензия Бернадского на “Пятый угол” в “Вечерке” – положительная. Молодец, Вася, спасибо!
Павел: “Лишними не будут” – повесть об утраченном идеале. Лучшая из этих трех”.
Звонит корректорша, давняя знакомая: “Почему ты сидишь дома? С тобой должны быть самые красивые, самые умные женщины, ты должен быть счастлив, а ты сидишь дома один, как я. Почему такая жизнь?”
Музей комсомола республики просит дать им “Пятый угол”. Что за музей?
17 сентября, вторник. В “Вечерке” интервью И.Сарминской с И.Щеголихиным: “Писатель закончил работу над повестью “Выше пояса”. Молодец Ирина, обкатала мои булыжники, наспех предложенные.
Досада после встречи с Борисом Быковым. Когда-то мы напечатали его рассказ “Винный дождь”. Парень талантливый, но слишком поглощен формой, возможно от молодости, и не придает значения содержанию. Он перебрался в Москву, приехал сюда на несколько дней, зашел в редакцию и пригласил меня посидеть в баре. Пошли, посидели. С искренним негодованием, с возмущением он говорил о моей безответственности, о моем равнодушии к своей собственной судьбе. “Поверьте, мне просто дико видеть вас в этой замшелой среде! Здесь вы никогда не развернетесь, здесь вы смяты!..”
30 сентября, понедельник. Две недели тому назад встретил Людмилу Ярошенко. Она окликнула меня на Калинина и пошла со мной до СП, а потом зашли в бар, пили кофе и говорили о прошлом. Как всегда, хорошо выглядит, черные волосы гладко зачесаны назад, “по-женски”, смугла, загорела, отдыхала на Черном море с дочерьми. (В руках гвоздика и кусок картона с ее фотографией в какой-то роли.) “Все мои мужья упрекают меня только за один роман – со Щ-ным”.
“Озорство твое неповторимо, ты ничего не боялся, мог взять меня на руки посреди толпы и понести. Какой ты был особенный. Я потом невольно искала твои черты в других... Улыбка, зубы, смех. Песни Окуджавы… А как однажды шли с гор и пели: “Пускай нам с тобой обоим беда грозит за бедою”. И они нам грозили. Все знали, и никто не говорил пошлости, потому что видели – это серьезно. Помнишь – ты ревновал... А я почему-то нет”.
А Новый год, ее условный знак с телеэкрана, роскошное платье, потом ночь, я сижу в кабинете один, полумрак, и легкий стук в окно. Она. Выбежал без пальто, в тапочках. Снег, такси, далеко-далеко в Аксай...
Обе дочери в Москве, у нее тоже появились шансы туда перебраться. С молодым мужем скучно, думает расстаться. Всегда рвет прежнее! В институте ученики, лекции, практические занятия, ведет режиссуру, говорит увлеченно, умница.
“После той нашей с тобой жизни можно было умереть”.
14 ноября, четверг. Мих. Пришвин: “С отвращением отбрасываю старую условность – скрывать от читателя свое авторское бытие”. Это он записал еще в 1927 году, когда я родился. И пока рос, то только и слышал: нескромно писать о себе, когда о себе – значит, исписался, больше не о чем и т.п. С отвращением отбрасываю бездарную установку – и пишу о себе!
Звонят в “Простор” из “Ленсмены” придирчиво: “Опять нарываетесь? Что за название у Щеголихина “Ниже пояса”?” Редакция оробела и тут же внесла ясность: “У Щ-на ниже колена”.
Заменил на “Шальную неделю”.
Лет пять тому назад комитет по печати потребовал заменить название моей автомобильной повести “Счастливый раб” – за намек на советского человека (в их понимании). Заменил на “Машину бремени”. Опять запрет: “У вас там слово “гаишник” на каждой странице, а это дискредитация, шельмование, оскорбление Государственной Автомобильной Инспекции”. Позже узнал, что придирались за то, что я восхищался музеем Пржевальского, замечательным памятником на берегу Иссык-Куля и приветствовал переименование Каракола в Пржевальск.
4 декабря. Сон, очень отчетливо – на рельсах тяжелый вагон, полумрак и мне во что бы то ни стало требуется сдвинуть этот вагон. Одному. И я его сдвинул – нашел какую-то штуку, вроде ломика с загнутым концом, подсунул под колесо и рычагом сдвинул вагон, испытывая огромное облегчение оттого, что он медленно, но верно пошел... Надя Бабусенко: “Поздравляю! Это очень важная перемена!”
Чистое влечение...
6 декабря, пятница. Умер Хамза Есенжанов. Я переводил его роман “Крутое время” вместе с Бельгером. Сложная, трудная судьба, долго сидел. Последнее время не появлялся в СП из пренебрежения к Анвару и Ильясу.
Сколько уже на том свете тех, кого я переводил, – Ауэзов, Муканов, Малик Габдуллин, Сайдиль Талжанов и вот Хамза-ага..
12 декабря, четверг. Андрея выгнали с тренировки по волейболу за грубость новому тренеру. Позвонил его прежний тренер (старший) Тулеш Султанов и попросил меня зайти. Андрей слишком заносчив, пререкается, в поездках поздно возвращается в гостиницу, нарушает правила распорядка. Ленится на разминке, хотя физические данные превосходные, самый прыгучий и самый сильный в команде.
Я вспомнил, как новая классная Эмма Алексеевна сказала ему: “Если ты захочешь понравиться девочке, пригласи ее на вашу игру в волейбол”. Она смотрела их игру, и он ей очень понравился.
31 декабря, вторник. Уже Новый год, 1975-й. Все быстрее и быстрее летят года! Поздравление от Федора Моргуна с Украины. Много работает, издается. Ему удалось спастись, выбраться отсюда, обрести себя. Как Ананьеву, Стрелковой, Новикову, Алдану-Семенову и другим.
Во имя чего ты остаешься здесь?
Мы, русские в Казахстане, не бездарные, а – неуместные. Занесло нас сюда ветром истории, мы уцепились, кто где, и прозябаем.

1975

28 января, вторник. Вчера стало известно – повесился Адерихин. Ушел из ЦК, разошелся с женой, стал пить. Всегда улыбался, был сдержан, приветлив, образован и неглуп. Пережил себя, свои идеалы, все рухнуло, зачем жить? А уйти в религию не всем дано.
5 февраля, среда. На секретариате ЦК КП Казахстана второй секретарь тов. Месяц помянул отрицательно “Пятый угол”. Мое имя переходит из уст в уста в верхних эшелонах власти.
Название повести “Из битья в битье”. А на случай запрета “Из нытья в нытье”.
Сатимжан Санбаев уехал из Алма-Аты в Павлодар, работает на тракторном, начал грузчиком, хотя по образованию инженер по сельхозмашинам. Славный парень. Он утвердил себя сразу, первым рассказом “Белая аруана”, очень поэтично о верблюдице. Его решительная акция мне чрезвычайно симпатична. Молодой прозаик и киноактер, уже известный не только в республике, но и в стране, покинул столицу, где Союз писателей, важные заседания, всякие встречи, почести. Очень трудно от всего этого отказаться!
27 марта, четверг. Приехал Алдан-Семенов. Сдал внешне, но темперамент тот же, много и интересно говорит. В московском архиве добрый старичок дал ему письма Колчака своей любовнице. Алдан эту любовницу, уже старуху 82 лет, разыскал и вручил ей копию!
Сон: большая библиотека, книжные стеллажи и молодая женщина, незнакомая, порывисто вдруг ко мне… Все еще желанная Незнакомка.
31 марта, понедельник. Слушал вчера выступление А.Галича в Джорджтаунском университете. “Великий русский поэт Осип Мандельштам сказал, что нигде так не ценят стихи, как в России, – в России за стихи убивают”. Осип сказал здорово, но вот насчет “великий русский…” Разбежались наши евреи по белу свету и стали эмиссарами своей еврейско-советской культуры, выступают, пишут, издают и утверждают свои приоритеты, свою историю литературы.
Если в прошлом веке говорили в Европе: поскоблите русского и вы увидите татарина, то сегодня пришла пора говорить: поскоблите русского и вы увидите еврея.
Сон: поднимался по высокой лестнице к какому-то скоплению людей не то в библиотеке, не то в институте. В руках горшочек с цветком. Но цветка нет, а всего лишь хилый росток. Вот-вот переломится (верх тяжелый, а ножка тонкая). Будто бы я принят в редакцию “Правды” и должен этим гордиться, а я не горжусь и размышляю: почему не горжусь?
Вчера смотрели по ТВ ансамбль – Галя танцует заметно лучше других, грациозно, легко, с удовольствием. Наверное, надо было ей с детства идти в балетную школу. Мы с Ветой не увидели ее танцевального таланта. Но у нее такого увлечения в детстве не было. Она ходила во Дворец пионеров, ей нравилось рисовать и лепить, она даже получала призы, ее фотографировали, и я храню фотографию из “Казахстанской правды”.
Как сделать детей счастливыми?
Звонила Римма Каратаева из Республиканского архива, просит меня сдать в архив рукописи, дневники, письма, хоть что-нибудь, чтобы они могли завести мой личный фонд. У меня огромная переписка с Ветой и с друзьями, когда я сидел в лагере. Куча дневников с детства. Переписка с писателями и читателями. Куски из рукописей, запрещенные цензором. Зачем храню, для кого?
Гоголь сжег, а я сдам в архив и сохраню на вечные времена. Этим и превзойду классика.
…Если бы я был более серьезен, менее «художествен», я бы уже был доктором медицинских наук и профессором. Но – таким уродился. А сына ругаю. В сущности за то, что яблоко от яблони.
5 мая, понедельник. Курить плохо, кто этого не знает, курить вредно. Но я буду курить. “Ты безвольный”. В фильме “Освобождение” Сталин курит трубку, как в жизни. У него что, не было силы воли? Как только увижу в журнале или на экране, или в жизни старика с трубкой, сразу же хочется закурить.
Я закурю не как слабый, а как сильный!
Закурил – и все! Я слаб. Как Сталин. И пить буду, как Черчилль, он тоже известный слабак, прожил 90 лет, выпивал по две бутылки коньяка изо дня в день, дымил сигарой, не переставая, и при всем при том издал пятьдесят томов своих сочинений.
Пленум СПК. Снегин с докладом к 30-летию Победы. Фронтовики в орденах. Совсем дряхлый Баурджан Момыш-улы в пиджаке, в казахской шапке, без единого ордена и даже без единой колодки – просто старый аульный казах с палкой. А как он раньше любил военную форму и как браво ее носил! Все переоценивает болезнь и старость. После Снегина взял слово Баурджан и начал хвалить Сталина (под аплодисменты), цитировал по бумажке оценку Черчилля: принял Россию с сохой, а оставил с ядерной бомбой.
Симашко возмущался и материл Баурджана. Он ненавидит Сталина не столько за террор и за лагеря, сколько за то, что после Победы Сталин восславил русский народ. Гитлера Морис ненавидит меньше. Распускает слух, будто в Алма-Ате есть организация по изгнанию евреев в Израиль и руководит ею Ларин.
9 мая, пятница. День Победы. С волнением смотрю все передачи о войне, встречи ветеранов, документальные кадры. Я всю войну учился, жил как все и день Победы встретил в рядах Советской Армии, курсантом авиационного училища. Почему молве неугодно помнить о том, что я совершил преступление 30 августа, ушел из БАО под Ташкентом? Почему молве хочется, чтобы я дезертировал из-под Сталинграда?
10 мая, суббота. Мне стало легче с трубкой. Три месяца не мог прочесть Курта Воннегута “Завтрак для чемпиона”, откладывал и откладывал, а вчера взялся и читал весь день. До этого спать ложился в 10, нечем было заняться, а сейчас в 12 – и дел хватает. Спокойнее стал с Андреем. Ходит на тренировки, намерен удержаться в основном составе. Участие во Всесоюзной спартакиаде в составе сборной республики избавляет его от экзаменов в 10-м классе.
18 мая, воскресенье. Солженицын издал к юбилею Шолохова книжку “Стремя “Тихого Дона”, доказывает, будто Шолохов украл рукопись у Федора Крюкова. Солженицын становится подонком. Непонятно, почему он пошел в религию и какое добро ему дает Евангелие? Ничего ему не дает христианство, ничего ему не дала русская литература, он весь на психологии серого зека и продолжает держать себя за решеткой, ненавидя все живое, что осталось на свободе.
М.Пришвин: “Дело человека – высказать то, что молчаливо переживается миром. От этого высказывания, впрочем, изменяется и самый мир”.
21 мая, среда. Умер Василий Копытин. 65 лет, но выглядел он значительно моложе, крепкий, статный. Позавчера был в Союзе, договаривался ехать в командировку от Бюро пропаганды читать стихи. Сел утром читать “Казправду”, повалился со стула и готов. (Хохмачи тут же: “Не читай “Казправду” – помрешь!”) Ездили к нему с Лариным.
Наши писатели умирают скоропостижно. Вдруг пустил пулю в лоб Титов. Сергей Мартьянов собирался на охоту, а поехал на тот свет. Дмитрий Рябуха, Коля Попов тоже скоропостижно. Василий Ванюшин гулял с внуком, возвращался домой, сошел с троллейбуса и упал замертво. И вот Копытин. Не пил, не курил, всю жизнь провел умеренно. Не был на фронте, ни тюрьмы не знал, ни сумы.
Приняли в журнал Сергеева на отдел критики. Жаловался Кузьмину: “Всех знаю, всех понимаю! Одного Щ-на не знаю, не понимаю”. Кузьмин ему: “А ты возьми его книжку и почитай, узнаешь”. – “Да чита-ал”, – уныло протянул Сергеев. Когда громили “Другие зори”, он как раз заведовал русской редакцией в “Жазушы” и не знал, как от меня избавиться.
25 мая, воскресенье. Куандыку Шангитбаеву – почетная грамота в связи с 50-летием. Мы с ним по-прежнему как братья, он всегда очень приветлив, ласков. С Хизметом они не расстаются. Жили мы в одном доме на первом этаже, три друга: казах, уйгур и русский. Куандык переехал в новый дом, когда был секретарем СПК, а мы с Хизметом застряли здесь, на Солодовникова.
Москва, 13 июня, пятница. Вчера был в Союзе писателей СССР у заместителя секретаря СП Горбачева, он ведает литературой национальных республик. Общительный, свойский, по-русски лукавый и очень гибкий в любую сторону. Я представился – из Алма-Аты, из русской секции, он: “Знаю вас, знаю”. На мое предложение собрать пленум СП и обсудить положение русских писателей в национальных республиках он сказал так: “Сейчас с этим вопросом оч-чень сложно. Мы знаем, что в Риге живет широко известный и настоящий писатель Николай Задорнов, но там он и не числится среди писателей, его не включают ни в одну делегацию, ни в какую обойму, как будто там его вообще нет”. Я заметил, что подобного хамства в Казахстане не позволяют, однако русские по сравнению с казахами все-таки ущемлены. И в Латвии, и у нас русского населения больше, чем коренного, а значит, и читателей больше, следовало бы Москве это учитывать и вести политику поддержки. Не забывать и огромную работу русских по переводам. К примеру, я издал 8 своих книг, а перевел с казахского 15. Он согласился, что работа по переводам не ценится. Сказал также, что в Москву чаще приезжают не рядовые писатели, а руководители СП из республик, идут в ЦК, жалуются, высказывают недовольство тем, что мы их не пропагандируем, мало издаем, не рекомендуем для переводов на иностранные языки. “Нам сверху делают замечания, ставят на ковер”. Я ему опять пример из практики. В Москве, в “Советском писателе” создана специальная редакция национальных литератур, где каждый год выходят в свет десятки книг прибалтов, грузин, армян, узбеков, таджиков, казахов. Они публикуются у себя на родном языке в журнале и в издательстве, затем в переводе на русский тоже в журнале и в издательстве, затем на русском еще и в Москве. Получается в итоге пять изданий, и все с гонораром. Русский же печатается только по месту жительства, если повезет, в журнале и один раз в пять лет в издательстве, если пропустит Комитет по печати. В Москву ему дорога закрыта, особой редакции для него нет, иди на равных с другими русскими, а их в Москве только членов Союза больше десяти тысяч, и все со связями.
Русские по республикам живут анонимно, как ничейные писатели, и становятся известными, только переехав в Москву. Горбачев меня слушал, кивал, соглашался, улыбался, дружески похлопал меня по плечу: “Но вы же в Москве издаетесь, вам грех жаловаться”.
Писатели товар штучный, у каждого своя цена. И своя судьба.
17 июня, вторник. Позвонил Домбровскому, нет ли у него чего-нибудь для “Простора”? “Ларину, этой суке, я ничего не дам. Он зарезал мой материал, когда работал на радио”. Допускаю, но это было лет пятнадцать тому назад, можно уже и забыть, тем более что на радио и не узнаешь, на каком уровне зарезали, да и Домбровский не слишком-то “радиофоничен”. Домбр, видимо, услышал байку, что Ларин антисемит, и принял стойку. Очень жаль.
Позвонил Сергею Николаевичу Маркову, и он, как бы в противовес, сразу отозвался живо и с благодарностью: пришлю вам через неделю “Тибетские четки”, 20 страниц. Уникальный материал о русском человеке в Лхассе, в Тибете, у далай-ламы. Милый, чудесный старик и замечательный писатель, не зря за него всегда хлопочет Олжас. Последнюю книгу его “Земной круг” выдвигают на Государственную премию.
Скучаю по дому, больше всего волнуюсь за сына. Ему трудно жить, скучно, нет любимой, нет интереса, и это меня страшит. Он добрый, чуткий, эмоциональный, а жизнь грубая и жестокая. Купил ему в подарок два модных широких ремня с бляхами, там у нас таких нет, он обрадуется. Так вот и меняются орудия воспитания – из кнута делается пряник.
Алма-Ата, 23 июня, понедельник. В Москве очень хорошо работал! Перевел повесть Бердибека Сокпакбаева “Мертвые не возвращаются”. Встретились с ним, стали кое-что уточнять. Он, безусловно, один из самых талантливых писателей, но мало пишет, мешает чрезмерная эмоциональность, повышенная реакция на все. Жалуется на слабость, усталость, апатию. Ходил по врачам, ничего не находят. Бердибек не пьет, не курит, но мучается, и я узнаю свое состояние. Говорит: “Даже вот сейчас, сидим вдвоем, ты перевел мою повесть, мне надо радоваться, но я еле сижу, поскорее хочется закончить разговор. А другого дела никакого нет…”
7 августа. Прочитал рецензию Владимирова на Олжаса – “АзиЯ” – и в конце, где говорится о зарубежных интерпретаторах нашей литературы, о поисках диссидентов, увидел строчку: “Знатоки из швейцарской газетки “Нойе Цюрхер Цайтунг” взялись за повесть “Пятый угол” казахстанского прозаика Ивана Щеголихина”. Не по этой ли причине долбанули повесть в “Литературной газете”, затем разнос на секретариате в Москве при обсуждении “Простора”, после которого была информация в ЛГ, и снова в резкой форме, по “Пятому углу”, наконец, бешеная пена Ф.Кузнецова в “Литературном обозрении”. Я подозревал тогда, что есть причина какая-то особенная, не только литературная. Помню, как Павел удивлялся тому, что докладчик Хмара перед секретариатом согласился смягчить формулировки по всем критикуемым авторам, но: “Как только мы заводим речь о тебе – стена!”
Как попал “Простор” в Швейцарию? У немецкой газеты русские сотрудники? Или повесть уже переведена на немецкий? – Ха и еще раз ха!
Наверняка у нас издается закрытый информационный бюллетень о зарубежной реакции на нашу литературу. Кто им пользуется? Работники ЦК, КГБ, может быть, редакторы главных московских журналов, все они члены партии. Горько, когда в родной стране существует многочисленный государственный аппарат, имеющий главной целью – окружить писателя стеной молчания до тех пор, пока он не состарится и не умрет. А потом посмотрим.
В Швейцарии живут Герман Гессе, Владимир Набоков, Макс Фриш, жил Ремарк и помельче – Солженицын, В.Некрасов.
Казахи хорошо ко мне относятся, но не принимают саму идею – известного русского из Казахстана. И вряд ли когда-нибудь примут. Известны должны быть только казахи.
В “Вечерке” (13 августа) информация: “Успешно выступают в Даугавпилсе на Всесоюзном первенстве школьников страны юные волейболисты Казахстана. Выиграв у сборной Латвии – 3:1, Армении и Таджикистана – с одинаковым счетом 3:0, они вышли в финал и будут вести спор за призовые места”. Андрей там, в Даугавпилсе.
18 августа, понедельник. Лев Щеглов сдает свою книжку, редактирует Валерий Антонов, на удивление добросовестно. Принес свою машинку на работу, вкалывает, а Лев посидит с ним пять минут, идет в бар, принимает сто граммов коньяку и возвращается. Хорошо набрался, подсел ко мне: “Ванька-Ванька, вот уеду в Москву, с кем ты тут останешься!..” Вспоминали Литинститут, Николая Анциферова: “В автобус вошли две женщины, одна беременнее другой”. Его стихи: “И за сущие безделки, за стихи, что пишем с мукою, попадаем в Переделки, между Внуково и Суково”. (Суково потом переименовали в Солнцево.)
Первая книжка стихов Анциферова называлась “Дайте срок”. Помню, как в 1959 году жили с ним по соседству в общежитии на Руставели. А со мной в комнате жил Женя Маркин из Рязани, каждое утро он начинал с клятвы больше не пить, затем брал у меня мелочь, складывал бутылки в мой же портфель и бежал за пивом. Было тогда в Москве семь сортов пива – изумительного! И Анциферов спился, помер, и Маркин спился, пропал. И многие. Но остается светлая память о Переделкине, озаренная именами настоящих писателей, живших там.
“Делать дневник для всех!” – попадается неоднократно то там, то здесь. В послесловии к роману Макса Фриша “Назову себя Гантейбайном” (“Иностранная литература”) говорится о вкраплениях в книгу из его дневника, о том, что такова тенденция современной прозы. Потом попался мне информационный бюллетень о румынской литературе, там издали несколько томов дневников своего классика, но не как литературное наследство, а как книги прозы. И снова подчеркивается современность тенденции. Достоевский 100 лет назад издавал “Дневник писателя” как прозу и публицистику, а не как записи о чем попало изо дня в день.
17 сентября, среда. Сдали в 11-й номер интересные воспоминания Т.В.Ивановой о Пешковой, жене Горького. Шухов как ученик Горького взял рукопись прочесть. На другой день звонок из ЦК, затребовали. Запретят, конечно, сынок Шухова Илья там на шухере – инструктор ЦК.
Ночью сон: весь мой кабинет в белой паутине, и мы сматываем ее в клубок… Почему в белой?
“Вопросы литературы”, № 9, Рейнер Мария Рильке. Бог – иррациональное духовное начало в состоянии вечного оформления. Оно результат и источник творчества. Бог существует во всем, в каждой вещи, но открыть его, сделать зримым может лишь художник – высший из людей.
Одинокость, нелюдимость, серьезность – монашеские черты, неотделимые от художника.
Рильке любил Россию, где Бог еще не утратил своей исконной близости с человеком. Замкнутый и сосредоточенный русский – антипод ненавистного рационалиста Запада. “Кажется, то, что дано прожить русским людям, – это лишь отрезки бесконечно долгих и могучих жизней, и если даже их пребывание там длится только один момент, то все равно за такими минутами встают перспективы грандиозных целей и неторопливого развития…” Рильке. Март, 1900 г. Он восхищался стихами Константина Фофанова: “И жизнь влечет, и вновь меня томит весны больная ласка, как недосказанная сказка у догоревшего огня…”
Справедливо явить словом себя, какой есть, а не ухитриться стать не хуже других. Явить себя – не зависит от фактов биографии, какой бы насыщенной она ни была. Важно отношение к фактам, а оно, может быть, навязано средой и тобой неосознанно. Должна быть свобода от обыденного понимания. В подполье есть тоже свои каноны и своя цензура, не менее жестокая, если не более. Подполье, борясь с режимом, к режиму же – к злу! – привязано, как Солженицын – к Сталину. Плоский, как камбала, глаз на одну сторону. Нет уникальной личности, есть выражение массового зековского сознания.
2 ноября, воскресенье. Утром отказался идти на банкет к Хизмету, будут упрашивать пить, отказ – неуважение, обида. Я всю неделю готовил тост. Народы были всегда разные, но под внешним различием всегда была тяга к общности. Уйгуры, видя порядочного русского, доброго, мудрого, благородного, говорят: “Хороший человек, совсем как уйгур”. Казахи, видя порядочного уйгура, доброго, мудрого, благородного, говорят: “Хороший человек, совсем как казах”. Эта глубинная духовная тяга к общему живет под внешним различием, вдохновляет и облагораживает…
Досадно, Хизмет обиделся. А я не мог собраться.
14 ноября, пятница. Экзистенциалисты увлекательны, интересны, отдыхаю и вдохновляюсь. Мы не хотим развивать философию, вцепились в бороду Маркса и – ни шагу назад! А как насчет вперед?
В сознании – то, что систематизировано, названо, оформлено в понятиях. В подсознании – то, что молчаливо переживается миром и должно быть найдено и выражено художником. Развитию человека сильно мешает понятие причинности – детерминизм! Его не надо уточнять, углублять, расширять, его надо изгнать из познания.
20 ноября, четверг. Добрые слова об Андрее из уст учительницы, классной руководительницы, Эммы Алексеевны, преподает английский. Месяца два назад я сам ходил в школу, чтобы встретиться с ней, посоветоваться. Очень приятное впечатление. Интеллигентна, молода, красива, не глупа, а главное, смотрит на детей широко, как педагог, понимая их и призывая родителей к тому же. Защищала Андрея и успокаивала меня. А сегодня пришлось мне позвонить ей домой с просьбой перевести Андрея в спортивный интернат. Она искренне огорчилась: “Я люблю вашего сына, он такой честный, благородный, прямой. У него есть свое мнение. Я готова была расцеловать его, когда он сказал на собрании, что ему неинтересно учиться и что программа школьная устарела. Впервые за пятнадцать лет мне так горько расставаться с учеником, поверьте. Он не собран, ленив, но это пройдет. Зря вы его переводите в спортивный интернат, он там не будет учиться”. Разволновала меня своим огорчением.
21 ноября. Утром Андрей пошел в школу за документами, а директриса не выдает, вернулся домой ни с чем. “Эмма Алексеевна расстроена, даже заплакала, говорит: ты там совсем перестанешь учиться! Вот женщины!.. – повторял он. – Ну что теперь делать? Вот женщины”. Впервые за годы школы он услышал о себе добрые слова, убедился в хорошем к нему отношении. Спасибо Эмме Алексеевне, останется у сына в памяти о школьных годах хоть одно светлое человеческое лицо.
Вечером Вета пошла в школу договариваться. Эмма Алексеевна проводила собрание, расстроена, но все же согласилась, поняла, что Андрея удержать невозможно, поскольку интернат гарантирует ему участие во Всесоюзной Олимпиаде и аттестат зрелости без экзаменов.
Эмма Алексеевна для нашей школы – не типична. Я ею восхищен.
Одиноко бродил по окраине, в Тастаке зашел в “Спутник”, посмотрел “Двое в городе” с Аленом Делоном. Бывшего преступника все время преследуют, напоминая ему о преступлении, доводят его до отчаяния и нового преступления. Моя тема. Государство не в состоянии защитить каждого, закон тоже. И у них, и у нас. Человек вынужден защищаться и, защищаясь, убивать, оправдывать человеческую природу.
Корсунов Снегину: простили власовцев и бендеровцев, живут, работают. А Щ-на все еще не простили, только и слышишь грязные выдумки.
16 декабря, вторник. По радио глава из “Шальной недели” – на приеме у Джулая молодой агрессор. И весь день звонки – сразу заметили. Меркулов возмущен: почему я нападаю на Запад? (Мой персонаж Джулай нападает.)
Бар, Кэт. Потрясающая девчонка. Ослепленная, яростная. Пришла ко мне в кабинет и не хочет уходить. А на улице сумерки, снег, мороз. И ощущение юности.
24 декабря, среда. Василий Бернадский – в “Вечерку” пришла телега на мою главу по радио, злобная, разносная, за подписью авторитетной. Не первый экземпляр, значит, еще куда-то пошлют повыше.
Удивительно, как мгновенно выползает нечисть, даже в эфире секут! Что ими движет? Самый главный генератор – ненависть. За что? За мою критику тех, кто притязает?
25 декабря. У Габидена Мустафина на даче в Каргалинке. Снег, двор, собака. Внучка с сиамской кошкой. Беседа минут 40. Он вспомнил Фадеева, как громили его на съезде евреи. Фадеев издавал его книгу в Москве (кажется, “Миллионер”). На съезде в перерыве встретились, Фадеев спросил, как пишется? Мустафин ответил: “Некогда писать”. Фадеев уточнил: “Не писать, а думать некогда”.
Ночью сон для “Полнолуния” – длинная скамья, сижу один, курю трубку, а в стороне роятся какие-то хмыри, шайка, оглядываются на меня, переговариваются, подталкивают друг друга – обо мне судачат. Затем один из них пишет мне приговор жирной краской прямо на дереве, на одном, на другом…
А Она ходит от дерева к дереву и смазывает их приговор ладошкой.
31 декабря, среда. Пролетел, пронесся еще один сумбурный, суматошный год. Единственная отрада – сделал, наконец, повесть “Шальная неделя”.
Пришло мое время уходить со службы и сидеть только за своим столом и на своем стуле. На одном, а не на двух сразу.
И никого не винить.

1976

Москва, Переделкино, 8 мая, суббота. В Переделкине сыро, пасмурно. Пусто в электричке. Знакомые станции – Матвеевская, Очаково, Востряково, Солнцево. Мимо шлагбаума, на пригорок, глинистая тропинка. Мост, узенькая речка Сетунь, справа на взгорье кладбище, дальше слева Дом творчества. Ни души…
Приветливая Тамара Владимировна – вам надо поискать в Москве работу в редакции. А как быть с пропиской? “А зачем вам прописка? С осени можете поселиться у меня на всю зиму. Важно войти в московскую литературную среду”.
Я уже знаю, среда делится на два лагеря. Я не принадлежу ни к тому ни к другому. С одним Ивановым я недостаточный еврей, с другим Ивановым недостаточный русак. Но почему я должен быть в шайке?! “Иначе пропадешь”. Да в гробу бы я видел вас, оголтелых расистов! Мне противны ваши бараньи стада, все вы одинаковы, как бревна, мать вашу!
Повесть Юрия Трифонова в “Дружбе народов”, № 1. Интересно, талантливо, хотя разгон космополитов – пошлость. Не русская проза. Там – лучше каторга, чем помилование, а у него – лучше кафедра (в Москве), чем Саратов. Пример литературного дарования без дара нравственного, философского, исторического.
…Если буду покидать Алма-Ату, напишу Отходную. Наши судьбы – конец русской экспансии, завершение дела российских землепроходцев, именуемых ныне колонизаторами. Азия не позволила нам себя обрести и себе не позволила стать нашей родиной. Там родились мои отец и мать, родились мои дочь и сын – а родина так и осталась чужбиной. И нет никакого смысла нам упираться, все равно будем изгнаны. Но уходить первым, ускорять процесс неохота, почему-то хочется остаться до конца. То же самое, видимо, ощущала Белая гвардия – прет новая Россия, а сдаваться и отступать не хочется.
Марина Цветаева о том времени. “Где лебеди? – А лебеди ушли. – А в`ороны? – А вороны остались. – Куда ушли? – Туда, где журавли. – Зачем ушли? – Чтоб крылья не достались…”
Алма-Ата, 28 августа, суббота. У Гали в больнице. Плачет, не может говорить, пишет на бумажке, на обороте своих рисунков. Чуть не умерла наша дочь. В три часа ночи было сильное кровотечение из носа (после операции конхотомии), подняли дома лечащего врача, с трудом сделали тампонаду, плавала в крови, еле спасли. Пишет мне: “Три часа ночи – это Час быка?” Ужасно жалко ее, худенькая, бледная до синевы. Отличные рисунки! Показала со слезами свой рисунок девушки-казашки: “Она умерла” (в больнице). “Как Андрей?” Милая, хрупкая наша дочь, вся твоя жизнь – одни страдания.

1977

Алма-Ата, 23 марта, среда. Из Киева договор на “Трое в машине” – “150 карбованцев”. Договор только на украинском языке. Хорошо у них “ошибка” – “помилка”. Сразу в слове и просьба о прощении, и характер ошибки – простительный, не роковой, можно помиловать. Приятно, что и говорить, хотя мало карбованцев.
1 апреля, пятница. Человеку сегодня 50 лет, пять-де-сят, – ну и что? Да ничего. Другие устраивают тарарам, юбилейные торжества, получают ордена и звания, издают собрания сочинений… Но я остался в Алма-Ате и теперь ограничиваюсь тем, что вот сижу и записываю в дневнике мудрые наблюдения, вроде: чем дольше живешь, тем дальше отодвигается старость. Парадокс, но тот, кто дожил, со мной согласится. А тот, кто пережил, считают 50 еще переходным периодом. У казахов аксакалом становятся не раньше шестидесяти. В детстве я думал о сорокалетних, как о стариках и старушках, да и в русской литературе прошлого века так их и называли.
Ночью сон: в Москве, иду по улице, какой-то дом, и возле него впритык к стене стоит высокий, мощный, на гусеницах, как танк, трактор, на котором я будто бы ехал на совещание молодых в 1956 году через всю страну, по дорогам и бездорожью, даже через реки переправлялся. И вот он до сих пор стоит, этот трактор, в Москве, возле стены какого-то дома, похоже, где редакция “Октября”. А я иду мимо и недоумеваю: почему он здесь до сих пор, почему не отозвали, не отослали обратно, ведь он где-то, кому-то нужен?..
Очень красноречивый сон. Двигали меня в Москву мощные лошадиные силы, и до сих пор они стоят у стен Москвы без использования, а я думаю не о своей обязанности, ответственности перед этим трактором, а о чьей-то чужой, государственной. И еще – движитель мой до сих пор там, а я – все еще, все еще здесь…
Лучшее, наилучшее поздравление – не придумаешь! – письмо из Ленинграда, из журнала “Аврора”, всего две строки: “Мы приняли Вашу повесть “Нечаянный интерес” и собираемся печатать ее в 8-м номере за этот год. Зав. отделом В.Ф.Козлов”. Есть все-таки некий Высший распорядитель, и не надо мелочиться, сэр!
Вечером гром, гроза – салют небес! Первая гроза, хлещет дождь, хорошо!
6 апреля, среда. Читаю Германа Гессе “Степной волк”. Отличная вещь! Написана в 1927 году, но очень современна. Слушая мои восторги, Вета взялась читать. “Да это же прямо ты до мелочей, твой портрет!”
“Пусть я заблудший зверь, не понимающий мира, который его окружает, но какой-то смысл в моей дурацкой жизни все-таки был, что-то во мне отвечало на зов из далеких высот, что-то улавливало его…”
Спасибо, геноссе Герман, не зря ты Нобелевский лауреат.
Письмо из журнала “Север” – повесть принимают, просят доделать конец. Зав. прозой Эд. Айно.
Повесть и одну, и другую решительно отклонил новый главред “Простора” Ларин. Газетчик в литературно-художественном журнале – проблема для писателей, для читателей, для сотрудников.
Зато меньше проблем для ЦК.
30 мая, понедельник. Дозвонился в Ленинград, в “Аврору”, редактор прозы Елена Невзглядова: “Сдали в набор, в 8–9 номера, уже есть верстка. Ваша повесть мне очень понравилась”. Голос серьезный, хотя и безрадостный. Пляшу! Верстку уже труднее выбросить.
Читаю “Идиота” – все тщеславные люди преувеличивают беду. Не лучший роман Достоевского. Длинно, местами нудно, слишком много пустяковых персонажей, мнимо нагруженных, вроде Ипполита, Лебедева, кодлы всякой. Монотонна Настасья Филипповна. Сегодня так уже писать нельзя. Средства сейчас скупее, человек стал тоньше, быстрее схватывает, не надо ему разжевывать. Да и изъясняться стали лаконичнее, у него же – муторные местами диалоги. Но так задумывать – необходимо.
“В правде нет справедливости”, – а Князь говорит правду. Может ли быть такой человек прекрасен? Его любят Настасья Филипповна и Аглая, но – как-то не верится. Достоевскому мешало, возможно, то, что он, строя идеального героя, сделал его больным, припадочным. Здоровым он был бы интереснее. А больным пусть его считает общество – за открытость. Здесь болезнь как причина его поведения, взаимоотношений с другими. Интереснее – как следствие. О Настасье Филипповне я был “лучшего мнения”, в фильме она не такая зануда.
У Достоевского симпатичных, милых сердцу персонажей искать надо – и не найдешь. У него интересны не люди, а страсти и мысли. Живых людей, как у Толстого, пожалуй, нет. И так все они страдают, что и сострадать им нельзя, настолько далеко, недосягаемо они ушли в свои страдания. После “Идиота” впервые подумал, что у Достоевского, при всей его “достоевщине”, очень головные страсти, придуманный иррационализм. При всей густоте мрачных страстей, от Достоевского не так страшно, как от Гоголя, – у Гоголя есть мистический ужас, помню, как читал его “Страшную месть” в 4-м классе, в сумерках боялся из дома выйти. Может быть, Достоевского потому так почитает Запад, что он рационален, хотя и рядится под мистика. Но читают его и в Японии – как западного, противоположного.
Москва, 2 августа, вторник. В Москве хрущевские дома называют хрущобы. Везде совмещенный санузел. “Чего не успел сделать Хрущев?” – “Совместить потолок с полом”.
Позвонил в “Аврору” – Елена Всеволодовна, какие новости? – “Повесть идет в 8-м номере”. Голос у нее ровный, ни единого лишнего слова, глуховато говорит, видимо, в годах, очень собрана, в тоне – никакого признака на улыбку. Я же соловьем заливаюсь – не зарубили!
“Елена Всеволодовна, я сейчас в Москве, хочу заехать в Ленинград на несколько дней, не может ли редакция заказать мне место в гостинице?” – “Сейчас трудно. А когда вы думаете приехать?” – “В середине месяца”. – “Если после десятого, то вы можете остановиться у меня. До десятого у меня москвичи”. Голос, как у автомата, ни единого междометия, без интонации, суховатая вежливость. Наверное, много страдала. А я ошалел от ее предложения, залопотал: “Спасибо, н-не знаю, право... я постараюсь быть не обузой, дня на три. Очень хочется повидаться с вами, а гостиницы нет”. – “Приезжайте, запишите мой телефон”.
Прямо скажем, смелая женщина – зовет к себе неизвестного дядю, а он может быть и буяном, и алкашом, и черт знает кем. Журнал молодежный, но она, видимо, в годах, девица не сказала бы “у меня”, а “у нас”, то есть вместе с мамой. Наверняка отличница – так ровно говорит, не затрудняясь в подборе слов. Фамилия петербургская – Невзглядова. Очень все это интересно! Надеюсь, расскажет мне литературные новости.
“У нас новый редактор, Глеб Александрович Горышин”. – “О-о! – воскликнул я. – Мы с ним знакомы!”
До звонка колебался, ехать – не ехать, после звонка засобирался.
В Алма-Ате я про “Аврору” никому ни слова – уже ученый! Вспомнил, как в “Советском писателе” редактор Наташа предупредила: не надо никому говорить, что вы у нас издаетесь, на кляузы у нас реагируют. Сидели с ней вдвоем, она милая, хрупкая, в белой летней блузке, а у меня хорошее настроение от одного только пребывания на десятом этаже в Большом Гнездниковском переулке. И я начал ей громоздить ответ, рассмешил ее и восхитил. Про меня не кляузы пишут, милая Наташа, а истинную правду! Что бы они ни наворотили – все правда. Какой бы план ни взяли – идеологический, морально-бытовой, биографический, – везде хоть пиши с него роман. И пусть вся страна знает, на меня не ложные доносы пишут, а чистую правду. И даже не всю правду, всю они не могут объять по своему убожеству, им не дано. Я живу ярче, шире и бесшабашнее, чем они способны вообразить. Грешен. И если на меня пишут больше, чем на других, значит, грешен больше других. И все правильно. Другое дело, как на телегу реагирует инстанция – бросит в корзину, положит под сукно или тут же даст команду не пускать, запретить, изгнать и ни слова о нем хорошего.
Пастернак не читал газет с 37-го года до самой смерти. А я читаю и реагирую на всякую вшивоту.
Ленинград, 15 августа, понедельник. Вчера, из Шереметьева в 13 часов на зеленом “Боинге” Ирака, рейс Москва–Багдад, сиреневые пассажиры. Час лету, аэропорт Пулково, пролетели над знаменитой обсерваторией. Зелено-зелено! Хорошо все – и небо, и зелень, и лететь всего ничего. Автобусом до Исаакиевского собора, рядом аэровокзал. Пешком по Невскому, все, как в 1960 году, когда меня пригласили на “Ленфильм”. И гостиница “Московская” та же. Бронь на целую страницу машинописного текста – с трудом выколачивали.
Первым делом прогулка по любимому городу. Метро на Маяковской, двойные двери, сначала с перрона, а потом в вагон, как в бункер лезешь, даже страшновато. Васильевский остров. Пешком по 7-й линии до Невы, Академический переулок, мемориальные доски густо на доме Казакова, как марки у филателиста. Мост лейтенанта Шмидта. Пехом, бульвар Профсоюзов, Исаакий, Медный всадник, светлый, теплый гранит, позеленевшая бронза.
Вернулся в гостиницу, “сижу-куру”, заходит Горышин. Легко и просто переходим на ты. Повесть в редакции обсуждали, не всем нравится. “Но я знаю эту редакцию”, – утешает он. Всего семь дней, как его назначили главным. Хорошо о Битове. (Уехал в Москву уже лет семь, а числится ленинградцем.) Плохо о Гранине – крутит, вертит, плетет интриги с собратьями, сладу с ними нет. Хорошо о Викторе Конецком – уже не плавает, издал избранное. Плохо о жидовствующем Соловьеве, присосался к бывшему редактору Торопыгину. Евтушенко перетянул его в Москву, персонального себе критика подбирает. А Соловьев сиганул за рубеж. Хорошо о Шукшине, с восторгом, дружны с первого фильма, встретились на Алтае. Глеб в бороде, снималась “Калина красная”. Федосеева горевала недолго, вышла замуж за оператора Абрамовича – карьеру делать. Публикации после смерти – ее, уже партачит, искажает живого. С восхищением о рассказе Казакова “Во сне он долго плакал” в “Нашем современнике” – гениальный рассказ. Хорошо о Домбровском, жили рядом в гостинице. “Вечный старик”.
“Хороший городок – Верный”. Я молча кивнул. “Пьешь?” – “Нет, трудно”. – “Трудно начать?” – “Нет, остановиться”. – “И давно?” – “Два года”.
У Шукшина остановилось сердце. Не пил лет семь. Много работал, хотел успеть сделать главное. Не дали ему сыграть Стеньку Разина. Постоянно себя взбудораживал – работать, работать, не оставлял себе свободной минуты. Говорил, что книга, литература уступает кино, фильмом сразу миллионы охватишь. По его словам, мало кто понимает задачу, роль кино, как его делать для всех, может быть, Феллини только. Но Глеб хвалит Конецкого как раз за то, что он избежал соблазна стать сценаристом. Хочет съездить на Алтай, к матери Шукшина, она живет в Бийске. Переписываются.
На другой день в 12 часов с тремя розами в спортивной сумке добрался до Литейного, 9, журнал “Аврора”. В холле молодая, худощавая женщина в брюках. Спрашиваю, как пройти в отдел прозы. “Вы Иван Павлович?” – догадалась. Она – Невзглядова.
Уединились. В редакции она заявила на обсуждении, что за два года ее работы в “Авроре” – это лучшая рукопись. А доклад по ней делал новый зам. редактора, бывший цензор. Повела меня к нему, представила и сидела несколько растерянная, как воробышек перед коршуном, но воробышек, полный решимости не сдаваться. Впечатление от нее самое приятное. Любит литературу, знает, отличный вкус и стремление давать в журнале хорошую прозу. Удерживать позицию ей, конечно же, будет трудно с таким замом. Надо попросить Горышина помочь.
Зачем я сюда приехал? Чтобы познакомиться с еще одним замечательным редактором, чьи представления о прозе, о стиле, о самобытности сходятся с моими. А это вдохновляет жить и работать дальше. Заместитель Горышина сказал, что Ленинградский театр после гастролей в Алма-Ате был в диком восторге от города, от зрителей, от “Простора”.
На вопрос Елены Вс., о чем пишу, длинно и нудно говорил черт знает о чем. О поисках истины, о разных течениях. Буду счастлив, если она сама прочтет и все увидит. Человек становится неразговорчивым именно потому, что недоволен своей скудной речью, она не выражает его сущности. А человек разговорчивый доволен собой, он более очеловечен, он – для других. Молчун же все держит в себе, не вносит свою лепту в задачу слияния, общения, со-общения. Эту нехватку я возмещаю выдумыванием, творением занимательных, острых сюжетов и выхожу с ними к читателю. Чем больше его привлеку, охвачу, тем лучше, а в обиходе могу спокойно молчать и дальше.
Вечером бродил по Васильевскому острову. В магазине “Обувь” волнение – продавщица заметила, как интеллигент лет 40 положил в сумку одну туфлю, вторую не успел – продавщица прогнала его и тут же стала сожалеть, что не задержала.
16 августа. Удивительно хорошо в Ленинграде, солнечное утро, ни облачка. По радио обещают 17–19, давление 767 мм, влажность 88 процентов. Все хорошо, да вот курю, в голове круги. Вчера взял табак “Капитанский”, в особой упаковке, на память о Ленинграде. Почему-то нет его нигде, только на 7-й линии Васильевского острова, в магазинчике “Табак” – маленький, уютный, ароматный магазинчик.
Дежурная по этажу вскипятила чайник, выпил стакан кофе, раскрыл блокнот. За окном – гул, как на заводе, беспрерывный. Огромная тяжелая рама, высокие потолки, большая комната на двоих.
Вчерашний эпизод в обувном. “Положите на место и уходите отсюда!” Мужчина в сером костюме с сонным лицом поставил туфлю с некоторым даже раздражением, дескать, такую дрянь не возьму и бесплатно. Вышел быстро. А продавщица стала распалять себя, взволнованная, стала кричать на другую: “Это ты мне помешала, я хотела подождать, пока он второй в сумку сунет (у нее туфля мужского рода), а потом задержать!” Уборщица в черном халате, пожилая маленькая татарка, заахала: “Да неужели? Ойбай! Украсть хотел?! Ойбай!” – испуганно хватается за лицо. А продавщица распаляется дальше. “Тридцать шесть рублей, не дурак! Надо мне было дождаться, когда он второй сунет. Я за ним давно слежу!” Взволнована, напугана, недовольна своим поведением.
А я подумал, что первая ее реакция была наиболее правильной – прогнать и только. Она инстинктивно выдала только то, на что способна, – прогнать! Она знает, что таких надо задерживать и сдавать в милицию, но потом начнут таскать на следствие и в суд, канители не оберешься. Как ни странно, то, что она его всего лишь прогнала, говорит о ней хорошо. Инстинктивный порыв оказался рациональным – достаточно пресечь. Остальное лишнее. Достаточно “профилактики” преступления, и тогда все на месте. Волк не сыт, но овцы целы. Да и волку не стало хуже, чем было, не сыт, но и не попал в капкан.
С утра в Гостиный двор, заказы московские, галстук себе и трубку из вереска – не удержался. После 2-х позвонил Глебу, пошел к нему в редакцию. Дал мне посмотреть том Конецкого, 40 печатных листов. На фото – живое, простецкое, русское лицо (запойный, 3 раза ампулу себе зашивал) и английский журнал, иллюстрированный. Глеб читает в нем историю Жаклин Кеннеди.
Пошли пешком на Невский, мимо Инженерного замка, через Лебяжью канавку. Мило все, восхитительно. Время от времени он называет мне достопримечательность – Соляной городок, Летний сад. На Аничковом мосту – “У тебя какие планы, Глеб?” – “К нотариусу, возьму копию и домой”. – “Не буду тебе мешать”. Пожелали всех благ, я поблагодарил за повесть, попросил присылать в “Простор” что будет нового. Он приедет в Алма-Ату на декаду.
Гонорар в “Авроре” 300, завотделом получает 250 рублей, редактор 350, литраб 180. Так можно работать. На 250 и я бы пошел (в “Просторе” 150).
17 августа, среда. Утро, ясное солнце в окно, гул машин сквозь рамы. Будет хороший день. Вчера вечером был у Елены Невзглядовой дома. Ехать на 5-м троллейбусе, до ул. Красной Конницы по Суворовскому проспекту. Взял роскошный букет гладиолусов. Пустынно. Подождал на остановке, хорошо, что она не пришла первой. Старый дом, высокие потолки, просторная комната. Профиль Ахматовой. Чай с эклером. Пепельница-чугунок. Том Лидии Гинзбург о психологической прозе. Елена рассказывает. Для Торопыгина снятие неожиданно, он растерян. Друзья в редакции слиняли, женщины держались лучше. Соловьев дал интервью иностранцам, “Голоса” пропели панихиду. У Торопыгина тут же попросили стихи, дали подборку (в “Звезде” или в “Знамени”), заключили договор, то есть дали понять, что он не уничтожен. Повод для снятия – стихи Королевой, строчка о царице с младенцем, “монархические мотивы”. Положение сейчас сложное. Горышин беспартийный, но за него горой Федор Абрамов – близок к Романову (член Политбюро, секретарь обкома). Горышин авторитетен, дали партийную подпорку – зама из цензуры.
Она работала в Институте литературы, сократили. Пошла на телевидение – волки, хищники, убита была, вернее, уже добита. Потом – в “Аврору”, все-таки защитила. Литсотрудник – кандидат филологических наук. Серьезна, академична – почему ее заинтересовала моя проза? Без ее поддержки повесть бы не пошла в таком виде. Зав. прозой Козлов не считал повесть законченной, спрашивал: чем кончилось? И еще не один читатель спросит, чем кончилось?
В Ленинграде началась кампания преследований, не признают “даже Кушнера”. Я не стал говорить, что меня он тоже не восхищает, а она это как бы почувствовала и сказала: “Даже Анна Андреевна его не жалует”. Потом через паузу прочитала стихи, прекрасные, и я признался, что от Кушнера ничего подобного не ожидал. Она улыбнулась: “Это Ахматова”. Она очень сдержанно улыбается, не представляю, от чего, от какой хохмы она могла бы рассмеяться.
Подписал ей “Пятый угол”, сказав, что я в этой повести не слишком серьезен. “Не переживайте. Я с удовольствием прочту все, что вами написано”.
Уже возле двери я попросил еще раз вспомнить те стихи. Она чуть-чуть, едва заметно улыбнулась и прочитала совсем другие стихи, тоже Ахматовой. “И ты ко мне пришел, как бы звездой ведом, по осени трагической ступая, в тот навсегда опустошенный дом, откуда унеслась стихов сожженных стая…” Вот что, оказывается, может вызвать у нее улыбку, не шутка, не хохма, а прекрасные стихи. И намек. На звезду.
Москва, 17 августа, среда. Второй час ночи. Только что добрался к себе на Планерную, соскучился по комнате, рад!
Удивительно я уезжал из Ленинграда! В какой-то совершенно непонятной растерянности, бестолковости, рассеянности. Вроде бы с ясной головой, сдал дежурной комнату, пропуск, ключ, взял свою сумку, пошел на метро и, вместо того чтобы спуститься на пл. Восстания (от Московского вокзала), прошел мимо по переходу на Маяковскую. Пришлось вернуться, а переход с полверсты, я в плаще, вспотел, взмок. Добрался до пл. Восстания, час пик, посмотрел по схеме – ехать до Технологического, там переход и далее до Московской. Вместо Технологического я еду до Политехнического, то есть в противоположную сторону!
Битый час я “исправлял свои заблуждения”. Не хотел меня отпускать Питер! И что еще потрясло – на станции “Политехнический институт” я вдруг услышал как бы с высоты небес ясный девичий голос: “Не уезжай!” Именно девичий, ни на какой другой я бы не обратил внимания. И до того явственно, отчетливо, что я остановился и оглянулся. Поезд только что отошел, и на пустом перроне девушка, белокурая, легкая, держала юношу за рукав и смотрела ему в лицо, подняв подбородок, а он, в синем спортивном костюме, в светлых кедах и с висячим рюкзаком через плечо, смотрел вбок и вниз. Ему надо ехать, видно было. И глупо-глупо покидать создание с таким голосом, с такой мольбой. Очень мне захотелось подойти и сказать ему: не уезжай! Всю жизнь жалеть будешь!
Наверное, зря я остановился и тем самым опустился в реальность.
В Пулкове подумал: а не записать ли на бумажке о небывалой для меня рассеянности – не в ту степь еду и еду. Если вдруг самолет разобьется, бумажка сохранится с пользой для науки, как еще одно свидетельство предчувствия, сигнала свыше. Однако же до Москвы долетел, да еще с милой соседкой, угощал ее конфетами мятными, она улыбалась, а в Шереметьеве ее встретил муж и нанес ей поцелуй прямо у трапа.
Наваждение! Почему Питер меня не отпускал? Отосплюсь и, может быть, вспомню, что же я там оставил. “Этот город как гром и как град – Петербург, Петроград, Ленинград”. Совершенно трезв был все дни, может, это и есть причина? Носился как блаженный по перронам и переходам. Да еще в галстуке! И при часах на обеих руках (купил Андрею стильную “Ракету” в белом корпусе).
Оставил я там много-много, как минимум, свое будущее. И не забыл пройти с благоговением вокруг Медного всадника. “Куда ты скачешь, гордый конь, и где опустишь ты копыта?”

1998

Астана. Прошло 20 лет, много событий, и все записаны, привычка – вторая натура. Заседаю в Парламенте, общаюсь с персонажами моей повести, едва успеваю следить за развитием сюжета все той же жизни и судьбы.
Читаю Карла Густава Юнга и шлю проклятия тем, кто запрещал его и замалчивал на протяжении всего столетия, и особенно в нашем несчастном Союзе ССР.
Юнг остается гением, не признанным и отвергаемым за то, что осмелился перечить Фрейду и тем самым якобы оправдывал нацизм. Всегда, когда нечем крыть, наклеивают гнусный ярлык.
Юнг создал учение о коллективном бессознательном и об архетипе – первичной печати родового бессознательного поведения, первичной модели инстинктивного способа действий. Каждый из нас вмещает в себя множество древних поведенческих стереотипов. Душа каждого имеет свою принадлежность национальную, и тем более расовую.
“Явные различия между германской и еврейской психологией, давно очевидные для здравомыслящих людей, больше не будут замалчиваться”, – писал Юнг. Психопатология совершила грубую ошибку, слепо применяя еврейские категории к христианам – немцам и славянам. “Мой предостерегающий голос десятилетиями подозревали в антисемитизме. Этим подозрениям положил начало Фрейд. Он не имел представления о германской душе – так же, впрочем, как и все его прихвостни-немцы”.
Еврейский архетип – мы лучшие. Славянский архетип – мы разные.
Зашел как-то ко мне коллега сенатор Марс Батталов, в прошлом учитель русского языка и литературы в уйгурской школе, занес “Простор”, где к очередному юбилею журнала напечатаны имена и названия произведений всех авторов журнала за 65 лет его существования. “Хорошая затея, – сказал я. – Молодцы, ребята”. “Затея просматривается, – согласился Марс Арупович мрачновато. – Не считайте меня черным вестником, но в перечне за все годы я не нашел ни вашей фамилии, ни ваших произведений”. А их было немало за эти годы, и повестей, и романов, и обязательно с резонансом, о чем повествование впереди.
Посмотрели мы, кто главный редактор, – Геннадий Толмачев, вроде человек порядочный, журналист профессиональный, но каждую страницу он проверять не может, да и не обязан, поскольку есть в редакции ответственный секретарь, сидит на шухере все тот же Илья, потомок из ЦК, следит за прошлым и настоящим и, что не надо, вычеркивает по инстинкту предков.
Эх, государыня-матушка, Екатерина Великая, императрица и самодержица Всероссийская, Московская, Киевская, Новгородская, царица Казанская, Астраханская и Сибирская, великая княгиня Смоленская, Эстляндская и Лифляндская и иных государыня, повелительница и наследная обладательница, – напрасно мы каждый день марали с Вами бумагу.

[AD]