|
Щеголихин Иван Павлович
родился в 1927 году в Кустанайской области. Окончил медицинский
институт. Член Союза писателей СССР с 1958 года.
Известны его романы и повести – “Дефицит”, “Не жалею, не зову, не
плачу”, “Слишком доброе сердце”, “Должностные лица”, “Жёлтое колесо”,
“Хочу вечности”, “Холодный ключ забвенья”.
Около 20 лет (с перерывами) был членом редколлегии и завотделом
прозы в журнале “Простор”, где пять раз увольнялся “по собственному
желанию”.
Перевел на русский произведения Мухтара Ауэзова, Сакена Сейфуллина,
Сабита Муканова, Габидена Мустафина, Хамзы Есенжанова, Бердибека
Сокпакбаева, Малика Габдуллина.
В последние годы активно участвовал в политической жизни, был членом
Национального совета при Президенте РК, депутатом Верховного Совета,
сенатором Парламента Республики Казахстан.
Живет в Алма-Ате.
Как можно прожить день,
не измарав листа бумаги?
Екатерина Великая
Что-то надо менять, планету как минимум. Не могу ничего делать, ни читать,
ни писать. Хочу в каменные стены, в камеру-одиночку, в Петропавловскую крепость,
в Алексеевский равелин, мечта моя давняя, еще когда писал роман "Слишком
доброе сердце". Я верю в свое одиночество. Знаю, достаточно отключиться,
закрыться – и все пройдет.
Добрая душа предложила пустую квартиру на окраине, ключи прямо сейчас. Пятый
этаж, есть камин. "Вы будете сидеть в кресле и читать своего Набокова.
А камин топить не дровами, а прессованными кубиками".
Я буду топить своими рукописями. И дневниками ушедшей в никуда жизни. Сожгу
свое прошлое, оно не стало залогом будущего. Легко сожгу, я Овен, знак огня.
Взял с собой два тома Ницше и стихи Блока. И в последний момент старательно
сгреб в рюкзак все свои дневники.
Там есть камин.
"А если вам тяжело, вы сядьте в кресло, закройте глаза и начинайте спокойно,
глубоко дышать. Представьте реку, медленное ее течение и как на мерцающей воде
плывет бревно. Ближе к вам, ближе, и когда оно окажется совсем рядом, усаживайте
свою тяжесть на это бревно. И смотрите, как оно с вашим грузом медленно, медленно
проплывает мимо и скрывается вдали во мраке. Растворяется. Исчезает".
Пустая квартира оказалась наполненной всем, что надо современному человеку,
не было только хозяйки, и она не появится, пока "вы будете здесь отшельником".
Три комнаты, новейший телевизор, японский приемник, проигрыватель, на кухне
новая электроплита, все сверкает, хозяйка, судя по всему, недавно сюда въехала
и потратила немалые деньги.
Прислушался – ни звука ни сверху, ни снизу, ниоткуда. И лифта нет, нечему громыхать
по ночам. Обошел комнаты – мебель, ковры, а главное – во всю стенку шкафы с
книгами. Бегло осмотрел корешки, в основном книги по истории, десять томов Льва
Гумилева, "Кочевники" Есенберлина, "Полынь половецкого поля",
книги о Чингисхане, Коран в двух томах в зеленой обложке – и все прошлое, прошлое
и ничего настоящего. Пойдем дальше. Одна комната квадратная, совершенно пустая
– светлые обои, паркетный чистый пол и посредине небольшой коврик. Уединение
для молитвы. Я люблю четыре твердых стены. "Я всех забыл, кого любил, я
сердце в камень заточил".
В спальне на стене ковер, и на ковре кинжал, тяжелый, широкий, в расписных ножнах.
Дорогой кинжал. Впрочем, здесь все дорогое – мебель, посуда, телевизор, бытовая
мелочь на кухне, не случайно две броневых двери с четырьмя замками. По закону
драматургии, если в первом действии появляется ружье, то в последнем оно должно
выстрелить. Появился кинжал. Кого-то должны зарезать.
Писателя режут не кинжалом, а пером. Вычерком.
Подошел к окну, одинаковые дома, дети играют, белье на веревке, зеленые "Жигули"
стоят – спокойное начало какого-то нового, надеюсь, интересного фильма. Кстати,
микрорайон здесь называется "Казахфильм", весьма знаменательно для
моего состояния, само слово, как символ событий, я бы вынес его в название повести.
Все, что происходит здесь со мной и со всеми нами, – все это и есть Казахфильм.
Без кавычек. Сценаристы разные, участвуют сама природа и общество, много имен
и фигур, не только добровольных, но и привлеченных, однако режиссер-постановщик
и главные действующие лица так и останутся безымянными.
Уже сумерки, вдали по небу плоские тучи. А вблизи что-то машет мне плавно, медленно,
один раз махнуло, другой… Пора уже включать свет, однако не хочу, жду какого-нибудь
знамения. "Махну серебряным тебе крылом…" Давно уже ничего не боюсь,
все приму в час назначенный. Опять плавно махнула тень, будто шевельнула покрывалом
женщина. Судьба женского рода. И печаль тоже. Но ведь и радость – женщина. Присмотрелся
– пустой пакет с другого балкона. Не падает, а плавает, и рисунок показывает,
череп с пустыми глазницами. Ветра нет, и пустой пакет с черепом движется то
в одну сторону, то в другую, как бы примеривается, куда сесть.
Казахфильм достался мне не случайно, продуманный чей-то замысел. Говорят, зло
должно быть доведено до предела и только тогда начнется мало-помалу добро. Но
в чем предел?
Сюжетные, построенные кем-то повторы. Или же я сам придумываю вездесущую связность,
чтобы оправдать случайности и мимолетности пустой жизни.
Все на свете относительно. Один волос на голове – это мало, а если один волос
в тарелке с супом? Не люблю циников, хотя и понимаю, что им легче жить.
"Все прогони, дни сочтены, для тишины – четыре стены".
Давно невольно я обращаю внимание вот на такую тягу к одиночеству у людей творческих.
Хемингуэй жил на Кубе в хорошем доме с усадьбой, писать ему никто не мешал,
но он построил себе еще и башню для уединения. Вспоминаю Юнга, он жил в Кюснахте,
на берегу Цюрихского озера, в отличном доме, просторном для жизни и работы,
но вдруг одного дома ему показалось мало, и он построил еще и каменную башню,
сам вытесывал камни и уединялся там в одиночестве. В романе Пастернака доктор
вдруг исчез из своей семьи. Жена и друзья стали его разыскивать, но безуспешно,
пока не получили от него письмо. "Он сообщал им, что в целях скорейшей
и полной переделки своей судьбы хочет побыть некоторое время в одиночестве,
чтобы в сосредоточенности заняться делами, когда же хоть сколько-нибудь укрепится
на новом поприще и убедится, что после совершившегося перелома возврата к старому
не будет, выйдет из своего тайного убежища и вернется к Марине и детям".
Как это все понятно!..
Молодая журналистка из газеты: "Вы человек верующий?" Я повторил то,
что уже написал в повести "Любовь к дальнему": Бог для меня – творческое
начало. Первая искра. Без лица, без имени, без биографии. Без церкви. Без нравоучений,
заповедей и чудес. "А чтоб любить и чтить Его, довольно сердца одного".
"Вы счастливы?"
Могу ли я говорить о счастье, если у меня нет читателя? А он был, и многочисленный,
по всему Советскому Союзу. Как же это так получилось, что вместе с исчезновением
названия страны исчезли ее люди?
Я был счастлив при всех режимах – кроме вот этого, закрывшего через рынок историю
и культуру.
Говорят, будто к Богу приводит человека страдание. Может быть. Но меня страдание
ведет к Книге.
"Пусть нам поможет Пушкин, – сказал я журналистке. – На свете счастья нет,
но есть покой и воля. Пожалуйста, только одну эту фразу…"
Я всегда был счастлив. А всякие сложности и неожиданности служили мне поводом
для продолжения сюжета, начатого в Книге Судеб.
Здесь, в одиночестве, я от чего-то спасся, от себя прежде всего, в постылом
взаимодействии со всеми. Что-то вокруг меня и даже во мне миновало, и это, что
не имеет названия, оно необъяснимо.
Я привез с собой дневники, начиная с детства. Вечером вытащил из рюкзака и сложил
на ковер исписанные тетради, блокноты, перекидные календари и сел перед ними
в кресло. "Что ж, камин затоплю, буду пить, хорошо бы собаку купить".
Бунин, стихи так и называются "Одиночество". Сижу и думаю – сразу
сбросить в огонь все или все-таки посмотреть и что-то оставить? Лучше бы сразу.
Начну читать, начну грустить и жалеть, поскольку там не только ты, но и другие
люди.
Я надеялся хранить дневники вечно. Но что значит – "хранить вечно"?
И где хранить? На чердаке заброшенного дома, только там и находят свидетельства
дел и дум прошлых лет. Для вечности нет такого учреждения, в любом государственном
архиве есть предельные сроки хранения. Беспредельные – только в личном, у большого
клана, у многолюдной семьи. Клана у меня нет, семья маленькая, да и не хочу
я нагружать своим архивом ни детей, ни внука.
"Зрелость – когда будущее стало настоящим. Старость – когда будущее стало
прошлым".
Я прочитал возле камина все дневники и записные книжки, и просто мимолетные
наброски на клочках бумаги. "Шел мальчик. И верно не понял мою молчаливую
муку; не понял, зачем я так крепко пожал его детскую руку". Из заготовок
к роману "Слишком доброе сердце".
Не стану я ничего выбрасывать. И другим не советую избавляться от свидетельств
ушедшего времени. Ну вот как мне спалить в огне запись о таком трогательном
событии? Февраль 89-го года, Мите только-только, месяц тому назад исполнилось
три годика. Я был весь день раздражен, взбеленился по пустяку, закричал на Иву,
а Митя мне говорит, и довольно строго: "Деда, держись! Деда, крепись! Не
кричи на бабушку, это ведь некрасиво!" Прочитал я – и комок в горле. Откуда
он узнал такие замечательные слова в свои три года? Как его не любить, как не
уважать за такую совсем не младенческую мудрость? Он станет взрослым и забудет
эти прекрасные слова. А сейчас у меня душа плачет…
Много, конечно, и пустяковых записей, но когда-то они тебя волновали. Много
имен, событий, фактов, забытых и уже никому ненужных, так и хочется, не глядя,
бросить в корзину, но стоит только вникнуть – и рука сама тянется переписать
набело. "Аким Кустанайской области приказал акиму Амангельдинского района
заготавливать на зиму кизяк, потому что доставка угля или другого топлива в
тот отдаленный район зимой практически невозможна. К 1 ноября доложить о принятых
мерах. Аким Амангельдинского района доложил сразу же, что заготовить кизяк они
никак не могут, поскольку в районе нет скота, весь вырезали, кормить нечем.
А леса вокруг на ближайшие полста километров они вырубили еще в прошлую зиму.
Обогревать друг друга теплом сердец они тоже не могут, поскольку в районе плотность
населения три человека на один квадратный километр".
Я был романтиком (да и остался), верил, что все смогу вынести, вытерпеть и дождаться
признания, как герои любимых книг. Цензура с первых шагов поставила мне заслон,
но я писал, не обращая на нее внимание. "Нет такой гремучей змеи, которую
нельзя уложить в корзину с цветами". Или же мне так казалось. Вполне возможно,
надзор сидел в голове, и рука помимо воли урезала и мысли твои, и желания. Мне
казалось, я не мешаю, а наоборот, помогаю народу, обществу, государству, не
за что меня преследовать, оставьте меня в покое. Нет уж, напоминали мне постоянно,
покой нам только снится.
Можно ли привыкнуть к запрету и несправедливости? Можно, если помнишь Хемингуэя:
"Несправедливость закаляет писателя, как огонь закаляет меч".
Отменили цензуру, пришла свобода, компартию запретили, и все народы от мала
до велика получили наконец-то свободу и независимость, а коммунисты настолько
перестроились, что Горби-Горби стал рекламировать пиццу по телевидению в США.
Без развала Союза он бы такой почести не дождался.
В День победы по радио участник войны, казах, рассказал короткую и трогательную
историю. Он спас на фронте однополчанина, украинца Миколу. После войны они писали
друг другу письма, а к тридцатилетию Победы Микола пригласил его в гости на
Украину, где они воевали. Встречала его вся деревня, как самого дорогого гостя.
А когда Микола провел фронтового друга в хату, тот увидел на самом почетном
месте, в переднем углу свой портрет военного времени в пилотке и в гимнастерке.
Не удержался и заплакал. Правление колхоза и партийная организация подарили
гостю роскошный ковер, праздник устроили на всю деревню ради представителя казахского
народа, который, не щадя себя, защищал украинскую землю.
Тех, кто это забудет, накажет Бог. А старики для того и живут, чтобы прошлое
увязывать с настоящим.
Вспоминаю Лозового, председателя колхоза в селе Солдатове Восточно-Казахстанской
области. Прислали его туда из Москвы, и первым делом он пригласил к себе стариков
посоветоваться. Наиболее уважаемым в селе был старик Евдоксей, из кержаков.
Имена у многих были древние, и говор старинный, чуждые слова переиначивали,
придавая им свой смысл. "На еранде сидят". Веранду приблизили к "ерунде".
Спрашивает Лозовой Евдоксея, для чего вам прислали нового председателя, как
вы думаете? "Не дано", – отвечает Евдоксей. Что значит, не дано? "Не
дано нам знать, понимать". Но вы же здесь живете много лет, сравнить можете,
выводы сделать? Евдоксей взял со стола коробку спичек. "Вишь, вот коробка
серинок. Она стоит копейку. Ты мне дай рубль, а я ведь ее не сделаю – не дано".
Дар писателя – это еще и отбор. Очень много, прежде важного и нужного, а сегодня
скучного, сжег решительно. И пепел развеял. Тот самый случай, когда можно сказать:
"И я сжег все, чему поклонялся, поклонился всему, что сжигал".
Оставил самое-самое…
1956 Москва, 7 января, суббота. Вот она, улица Воровского, и вот он, дом
52 с вывеской “Правление Союза писателей СССР”. Улица и дом, адрес
моей мечты, наконец-то я вас увидел! Темно-желтое старинное здание
полукругом. Большой двор, в середине горой навален снег и катаются
на лыжах дети. В глубине двора – правление, тяжелая дверь с бронзовым
висячим кольцом. Швейцар с поблекшим позументом.
В конференц-зале за длинным столом сидят три девицы, три фифы, как на подбор,
в кофточках с короткими рукавами. Они приветливы, они привлекательны, они москвички
– что еще нужно молодому писателю из далекой провинции?
“Утром вас разыскивали здесь”. – “Кто?” – “Мужчина в шинели с синим кантом.
Не назвался, спросил вашу фамилию, мы ответили, что вы еще не отмечались. Говорит,
что вы очень талантливый писатель”. Я взбудоражен, что за человек? Сюрприз,
прямо скажем.
Получил ордер в 8-ю гостиницу на Выставке, зашел в бухгалтерию, сдал билет.
В коридоре остановил меня худой мужчина, неважно одетый, с темным нездоровым
лицом. “Извините, вы из Алма-Аты? Щеголихин? Получали мое письмо из Караганды?”
Оказалось, Кузовкин, тот самый, что восторгался рассказом “Подвенечное платье”.
Оказавшись в Москве и узнав про Всесоюзное совещание, он решил, что я должен
быть непременным его участником.
Пошли на метро. Дорогой он рассказывал о книгах, о себе, расспрашивал и говорил,
что всюду предлагает читать мои рассказы. Работает в Караганде библиотекарем,
в прошлом ленинградец, знает Веру Панову и Ольгу Форш. Знаком с Москвой. Несколько
странный, видимо, из ссыльных, честный и потрепанный жизнью человек. На нем
шинель горного техника, уши потертой шапки опущены, хотя не холодно. Я ему очень
благодарен. Такая неожиданная и знаменательная встреча – в первый же день в
Москве меня отыскал читатель!
9 января. В пять часов вечера в доме культуры “Правды” начало
Всесоюзного совещания молодых писателей. Вход строго по билетам.
Волнуюсь, радуюсь, горжусь и как будто отчитываюсь перед своими
предками, перед Ветой, перед дочерью Галей, перед друзьями по Соре,
пусть все они знают – я предъявляю у входа делегатский билет молодого
писателя.
На сцене за красным столом президиум – белоголовый Николай Тихонов, Сергей Щипачев,
Валентин Катаев, Борис Полевой, Вера Панова, Леонид Соболев, Максим Рыльский,
Сергей Михалков. Нет Паустовского, лечится в Карловых Варах. Нет Симонова. И
нет Шолохова.
Начинает Алексей Сурков, говорит о предстоящем, двадцатом съезде партии, о задачах
писателей, о работе с молодыми, “как учил нас Горький”, и предоставляет слово
для доклада Василию Ажаеву. Щуплый, в темных очках Ажаев говорил долго, скучновато,
привел шутку: “У нас на сотню молодых полсотни лысых и седых”.
Вдруг в зале раздались хлопки. Чаще и громче. Из-за красных кулис появляется
Михаил Александрович Шолохов, в гимнастерке, в сапогах, невысокий, подтянутый.
Сразу шквал, буря аплодисментов, все в зале встают, кричат: “Ура! Да здравствует
Шолохов!” Чувствую на глазах слезы восторга. Шолохов занял место в президиуме.
Ажаев продолжает доклад. Я смотрю на него, бывшего заключенного, а потом лауреата
Сталинской премии за роман “Далеко от Москвы”, на маститый президиум и вспоминаю
Сибирь, рудник Сору, огромную, пропахшую рыбой столовую, штабелем составленные
у стен столы, а на скамейках битком одинаково серые, стриженые мои собратья
в бушлатах с восторгом смотрят на сцену, где играет на аккордеоне “Гранессо”
мой друг с Лиговки Володя Питерский, декламирует куплеты из лагерной жизни,
а блатной Гриша Высокос, по кличке Шаман, курнув анаши, неутомимо и яростно
отплясывает чечетку… Совсем недавно все это было, три года тому назад.
Сергей Михалков – высокого роста, с усиками, чуть заикается, говорит тонким
голосом: “В Дагестане есть мастера, делающие палки путникам. Одну из таких палок
заказал Расул Гамзатов и попросил выжечь надпись “Расул Гамзатов Владлену Попову
дубинку вместо критики”. Старый кустарь был неграмотен, Расула Гамзатова знал
как почтенного, и поэтому на всех палках стал выжигать его изречение. Точно
так по шаблону работают критики и рецензенты в издательстве”.
Максим Рыльский: если молодой писатель говорит, что пробиться трудно, что для
опубликования нужны связи, то мы имеем дело с безнадежным субъектом.
12 января с утра прибыли в ЦК ВЛКСМ на семинары прозаиков.
Вход по билетам, всюду военизированная охрана. Замошкин среднего
роста, худощавый, с редкими, гладко зачесанными назад волосами,
в черном костюме, глаза умные и доброжелательные. Знакомимся, каждый
называет свою фамилию, он знает всех по рукописям. “Таким я вас
и представлял”, – сказал он мне. Обсуждение шло живо, подробно и
в общем довольно требовательно. Одному из семинара, уже члену Союза
писателей, в деликатной форме предложили бросить писать.
Заходил на семинар Ажаев. Свободного стула не было, и он сел на диван рядом
со мной. Темные очки, коричневый в мелкую клетку костюм. В Соре мы его часто
вспоминали – бывший заключенный стал прославленным писателем. И вот я сижу рядом
с ним. Не думал – не гадал. Так продолжается сюжет моей жизни.
13 января утром обсуждали мои опусы. Замошкин на первое место
поставил смелость автора. Именно так и надо писать: пан или пропал!
Он фабулист, умеет писать интересно. “В одном институте” – повесть
честная, мужественная, глубоко советская и своевременная. Автор
ставит нравственные проблемы советской молодежи. Много интересных
бытовых деталей. Повествование непринужденное. Жаргон помогает создать
образ молодежи. Но над языком надо много работать, избегать случайных
слов и всякого рода мусора в языке.
В перерыве Замошкин сказал мне: “Повесть доработайте и присылайте в “Октябрь”
на мое имя”.
14 января, в субботу катался на метро, приехал в гостиницу,
вошел в номер, услышал храп и даже испугался – все три койки пустые,
откуда храп?
Николай Байтеряков спал под койкой, обняв чемодан. Я его кое-как перенес на
постель, а утром он рассказал, что привык ложиться в пьяном виде на пол, легче
дышать, дома он всегда так делает. Работает он в Удмуртии, в селе Алнаши. Колхозники
живут неважно, в магазинах, как в войну, ничего, кроме кофе и какао в бумажных
пачках. Год назад он работал секретарем райкома. Проводил подписку на заем.
“Входишь в халупу, детей орава, голодные, все рахиты. Подписывайтесь и вносите
наличными! – Нету денег! – Как нету? Начинаешь стучать кулаком по столу, а сам
видишь, что они, и правда, нищие. – Почему стучите, у нас советская власть,
мы добровольно подписываться должны. – Добровольно для сознательных, а для несознательных
– по принуждению! На другой день по радио передают, что в селе Алнаши подписка
на заем прошла с большим патриотическим подъемом!..” Николай запил, заболел
и ушел с работы. Живет в селе, работает в библиотеке и в райкоме, в отделе пропаганды.
15 января, воскресенье. Сегодня у делегатов три посещения
– Мавзолей, Кремль и Дом кино. Удивительно быстро меняется московская
погода! Не успели мы добраться до Красной площади, как солнце скрылось,
белесая облачность затянула небо и пошел редкий хилый снежок. К
мавзолею тянется длинный хвост от ворот Александровского сада мимо
Исторического музея. Всюду вежливые московские милиционеры в валенках
и шинелях с меховым воротником. Холодно, у меня в ботинках мерзнут
ноги. Наконец приближаемся к входу, мужчины снимают шапки. Внутри
– черный мрамор, черное стекло, матовый полумрак и тишина, слышно
только, как мы шагаем. Поворот налево, затем направо вниз по ступенькам,
еще направо, еще направо вверх, и уже проходим мимо Ленина. Он лежит
вдоль хода. Лицо монгольское, маленькие уши и лоб меньше и уже,
чем на портретах. Время делает свое дело, труп усыхает. Правая рука
сжата в кулак, левая лежит свободно. Одет в темно-зеленый френч,
почти до пояса накрыт темной тканью. Метрах в четырех, параллельно
Ленину, лежит Сталин, более крупный и яркий, в маршальской светло-серой
форме со звездами, руки сложены на животе, выражение величавое и
спокойное. Редкие седые волосы зачесаны назад. Свет рассеянный,
оранжевый, катафалки словно плывут в воздухе, трудно определить
– за стеклом они или нет? Свет скрадывает границы.
16 января, понедельник, встреча с Леонидом Леоновым. Больше
требовательности к себе, выше задачи. Если хочешь стать маршалом,
то до полковника доберешься, а если хочешь полковником – дальше
старшины не пойдешь. Мозг чрезвычайно тонкий инструмент, нельзя
расстраивать его алкоголем. Нахлещется писатель сивухи, “сидит такой
окоселый агрегат и сочиняет подарок своему народу”.
Воспитывайте вкус, для художника вкус как автопилот в выборе материала. Больше
работайте, больше ищите. Самое трудное решение тут же, на бумаге, скребите пером,
найдете! Исписанный лист бумаги – испорченный лист. Это крайность, но и требовательность,
всегда есть возможность написать лучше. Железный отбор фактов! Полезно оставлять
пунктир вместо трудной фразы.
Если пишете пьесу, надо учитывать треугольник: автор, актер, зритель.
Важно переписывать. Верьте руке, ей лень переписывать, она будет вычеркивать!
16 января. В пять часов заключительное заседание. Председательствовал
Сурков. Зал переполнен, много гостей, много известных писателей.
Литературовед, критик Ольга Чертова, высокая, с седыми, коротко
стриженными волосами говорила о необоснованных претензиях многих
молодых к Союзу писателей. “Обида – крайне непроизводительное состояние
для писателя. Лучше хорошая злость!” Далее она перешла к обзору
семинаров. “Разрешите мне перечислить наиболее способных молодых
прозаиков. – Назвала Лидию Обухову, Илью Лаврова, еще кого-то, и
вдруг: – Иван Щеголихин!” – как молнией. Назвала пятнадцать имен
из ста тридцати молодых прозаиков.
В перерыве познакомился с заведующей отделом прозы “Октября” Румянцевой Ольгой
Михайловной. Высокая женщина в строгом черном костюме, с приятной доброй улыбкой
сказала, что Николай Иванович “очень хвалил вас. Когда вышлете повесть? Вы постарайтесь
пораньше, пока редакция ухватилась”.
Прошло полгода, и я снова в Москве.
29 июля, воскресенье. Переделкино, городок писателей, дача
Тренева. Наконец судьба забросила меня сюда, в знаменитое Переделкино!
Красиво, у писателей губа не дура. Место, говорят, выбирал сам Горький.
Березы, сосны высоченные и прямые, как свечки, зелено. Много грибов.
Дачи голубые, красные, синие. Воздух удивительной свежести, тишина
умиротворяющая. По узкой тропинке к деревянной уборной (даже туалет
здесь пахнет необычно – грибами) прыгает молоденькая лоснящаяся
жаба. У ствола березы под травянистым кустиком видна рыжеватая шляпка
гриба.
В Литинституте (Тверской бульвар, 25) вывесили списки допущенных к экзаменам,
всего 114 человек (заявлений было больше тысячи).
В начале июля я получил диплом врача. Дата поступления – 1946 год, окончания
– 1956. Одиннадцать лет жизни в медицинском институте, считая подготовительный
курс и три года “практики” в Сибири. Государственные экзамены сдавал на отлично,
шел на красный диплом. Но не дошел. Последний экзамен, по терапии, сдавал профессору
Бренеру, ответил на все вопросы, но он поставил четверку. Вполне возможно, Бренера
попросили решить проблему красного диплома самым простым способом. Обида во
мне долго сидела (и сейчас сидит), но не из-за диплома, а из-за того, что Бренер
унизил мой лагерный врачебный опыт. Я там не расставался с учебниками, и Мясникова,
и Тареева я знал наизусть, без меня не проходил в стационаре ни один консилиум.
И теорию, и практику я знал лучше других студентов. Но – лагерь.
Мой лагерь станет пробным камнем для благородства (или подонства) других людей.
31 июля, вторник, Переделкино. Вчера абитуриенты проходили
собеседование. Со мной беседовал Алексей Дмитриевич Карцев, седоголовый
старик с большим добрым лицом, известный в 30-е годы по своему роману
“Магистраль”. Сели с ним в комнате, где родился Герцен, Карцев это
подчеркнул. Литературный институт называют еще – Дом Герцена. “Прежде
всего сообщаю вам, что мы принимаем вас в институт и принимаем с
большим удовольствием. Я предлагаю вам свой семинар, а вы решайте,
вас каждый возьмет”.
Секретарша приемной комиссии сказала потихоньку, что экзаменаторам выданы списки
с оценкой творческого конкурса.
Фольклор. “Беременный поэмой бурной, он не родит. Что может дать литературный
гермафродит”.
9 августа. Ольга Михайловна в “Октябре” очень внимательна
ко мне, пригласила к себе на дачу в Архангельское. Рассказывала
о писателях. Одно время она жила в одном доме с Катаевым и Леоновым.
Катаев писал “Время вперед”, запирался в комнате, как монах, никого
не впускал, а потом напивался и однажды пьяный свалился с балкона
второго этажа. Домработница (Катаев ее терроризировал за религиозность)
была очень рада, что “нечистая сила убилась”. Но, увы, нечистая
сила поднялась и, весело напевая, пошла за бутылкой. Почти каждый
вечер Катаев приводил новую девушку и представлял: “Это моя невеста”.
В конце концов О.М. с Леоновым устроили ему суд. Он женился и как
будто успокоился. А вот Леонов большой семьянин. Никогда не уходил
от жены и не изменял ей.
Говорят, что писателю ничего не дают ни Всесоюзное совещание, ни Литературный
институт. Чушь собачья! Очень много дают встречи с хорошими людьми, без них
жизнь была бы неполной.
19 августа, воскресенье. Храпченко, главред “Октября”, сказал,
что повесть будет принята, если автор уберет мрачную сторону. Он
упрекнул меня в том, что я ничего не вижу положительного, пишу про
какие-то грязные аулы, тогда как Казахстан является ведущей республикой
по добыче цветных металлов, там изобилие хлеба, революция очень
многое дала казахскому народу, а у вас этого ничего нет. “Что скажут
за границей, если мы опубликуем вашу повесть?”
Гейне писал: “Кто любит свой народ, тот должен сводить его в баню!” А мне предлагают
писать о достижениях пятилеток и о цветной металлургии.
26 августа, воскресенье. Вчера был в Сокольниках, в гостях у Юрки Карасева,
нашего санитара в лагерной больнице в Соре. Выпили, вспомнили нашу развеселую
жизнь, Володьку Орлова. У них в доме нечто вроде притона, батька воровал и барышничал,
соседка спекулировала. В Сокольниках, по словам Юрки, нет ни одного дома, где
бы не жил вор, либо действующий, либо завязавший. Ночью, если пойдет в Сокольниках
новый человек, обязательно его разденут, снимут часы и пиджак, а брюки и сорочку
оставят, чтобы ограбленный своим видом не привлекал милицию.
1957
Переделкино, 23 мая, четверг. В Литературном институте сдавать десять
экзаменов и два зачета, волосы дыбом! Встретился и, разумеется,
выпил с Львом Щегловым и Юркой Смышляевым. Хлопцы порят контрреволюцию
в каждом стихе. У Панкратова поэма о стране Керосинии. Небо зеленое,
земля синяя – это и есть страна Керосиния. Был культ, у культа пульт.
Убрали культ, но остался пульт. И в стране по-прежнему пахнет керосином.
Читаю историю античной литературы. Патрокла, друга Ахиллеса, убил троянский
вождь Гектор. Тогда Ахиллес убил Гектора, отомстил за друга и, привязав мертвое
тело, трижды объехал на колеснице вокруг стен Трои, волоча в пыли тело своей
жертвы. Отец убитого, старец Приам, на коленях просит Ахиллеса отдать тело Гектора.
И оба – Ахиллес и Приам – вместе плачут о горестях человеческого существования.
Это восхитительно! Не хватает, очень не хватает нашей литературе такого совместного
плача!
10 июня, понедельник. Отлично читает Артамонов античную литературу,
с любовью и восторгом. В перерыве подошел ко мне москвич-первокурсник
Кудрявцев, пьяный в дугу. “Я слушал на семинаре твой рассказ, ты
умеешь приковать внимание так, что все молчат! Молодец! Ты такой
же талантливый, как я. Только ты работаешь под Чехова, а я как Лев
Толстой”.
Сдал уже два экзамена на отлично. Ни за что ставят пятерки. Профессор Сидельников
(устное народное творчество) очень любит частушки, поставил Мишке Пляцковскому
пять с плюсом за четыре строчки: “Через пень, через пень, через колотушку целовали
девки член в самую макушку”.
Экзамен по античной литературе принимал Артамонов, из 20 студентов 8 двоек,
все в унынии. Мне попались Лукиан и Апулей, отвечал сносно, не скрывая почтения
к античной литературе, и получил хорошо.
Много колоритных типов среди студентов, так и просятся на бумагу. Все пятнадцать
дней своего пребывания здесь я вижу то у одного собрата, то у другого “блуждающий
фонарь”. Был у Анциферова на лбу (пробовал земной шар на раскол), потом у Одесского,
потом у Кости Чернецкого. Он переходил пьяным рельсы, споткнулся и ударился
башкой об рельс в двадцати метрах от несущейся электрички. Если бы не оттащил
его товарищ, пришлось бы похоронить Чернецкого, так и не написавшего ни одной
книги. Ночью прибегали с дачи Панферова ребята, говорили, что Воробьева на танцах
в Чоботах порезали местные, он пришел весь окровавленный. Вызвали скорую помощь,
накладывали швы. Милиционер Аркашка старается доказать, что резали не в Чоботах,
а в Москве на Тверском бульваре.
На заочном есть студент по фамилии Бетаки, худой, лупоглазый и очень странный.
Похож на Паганини. Работает гидом в Петродворце, и сам по себе – экспонат, на
него можно смотреть и не соскучишься. Однажды в автобус вошла девушка, ребята
ей не уступили места, Бетаки подскочил и съездил одному и другому по физиономии.
Его скрутили, побили и вытолкали из автобуса. Он обязательно вмешивается во
время лекций, поправляет профессора или выкрикивает восторги. Перед лекцией
Апресяна (всегда интересной) его волтузят с целью профилактики, и тогда он молчит,
выдерживает до перерыва. Не пошел на воскресник строить общежитие Литинститута
на ул. Руставелли, и его разделали в “Молнии”: “Он всем грозится боем, дракой,
так за какие же грехи Бог наградил такой Бетакой?” Ходит в брюках-гольф, сделал
сам из обычных брюк, обтрепались манжеты, он подрезал их до колен и завязал
тесемками. На курсе у них есть творческий метод бетакизм. В студенческом автобусе
однажды запели наши первокурсники, старшие тут же окрестили их “хор имени Бетаки”.
22 июня, суббота. Хочу домой, скучаю по семье – и крышка!
Имею право. Домой хочу, домой! Ничто не радует, никакие московские
соблазны. Сдал уже шесть экзаменов и два зачета. Теорию стиха сдавал
Илье Сельвинскому. Без билета, беседа. Каким размером написан “Борис
Годунов”, есть ли там проза, что такое октава, и какие есть разновидности
классического сонета? Он производит приятное впечатление открытого,
сильного человека.
Когда-то этот институт, единственный в Союзе, да и во всей Европе, был подобен
лицею, учиться здесь было великой честью для молодого литератора. Сейчас уже
как-то неловко говорить, что ты тоже студент Литературного института. Хотя есть
отличные, талантливые ребята.
Я вышел на эту дорогу, поя:
Гренада, Гренада, Гренада моя,
Но только пустыня в ночной тишине
Не внемлет ни богу, ни черту, ни мне.
Смотрю я на небо, и больно до слез,
Звезда на звезду настрочила донос,
А путь все кремнистее день ото дня,
И кто-то уж капает и на меня,
Что, мол, засиделся за рюмкой вина,
Стихов не пишу, ничего, ни грена...
Из журнала в Литинституте.
1958
Алма-Ата. В ЦК якобы готовится серьезный разгром моей повести “В одном
институте” с оргвыводами по редакции журнала “Советский Казахстан”.
Повесть и все материалы по ней находятся у самого Беляева, первого
секретаря ЦК КП Казахстана, члена Президиума ЦК КПСС. Для окончательного
решения.
Будем надеяться. Перед тюрьмой человек надеется, что не посадят, а в тюрьме
– что скоро выпустят.
21 апреля, понедельник. Пили пиво с Леонидом Скалковским,
говорили о культе Сталина. Когда я сказал о его жестокости, Леонид
назвал меня обывателем. После революции и гражданской войны во враждебном
окружении все силы нужно было сосредоточить на создании индустрии
– основы государства. Здесь были оправданы любые средства. Сталин
отправил сотни тысяч людей на все великие стройки пятилеток – Беломорканал,
канал Москва – Волга, Днепрогэс, все сибирские стройки. Сталин убрал
с дороги всех, кто мешал ему сосредоточить власть в одном железном
кулаке. Страну варваров – а после революции, в сущности, остались
варвары в России – он превратил в мощное государство социализма.
Варваров надо переделывать варварским способом, именно так было
создано в короткий срок одно из крупнейших государств мира – цель
оправдала средства! Леонид, видимо, прав. Но народ не любит партию,
и власть не любит, как невеста не любит чуждого, хотя и богатого
жениха – пусть лучше нищий да милый сердцу. И это простодушное чувство
из народа невозможно вышибить.
Ашхабад, 19 мая. Совещание редакций русских журналов Средней
Азии и Казахстана. Из Алма-Аты прибыли Федор Моргун, главный редактор
“Советского Казахстана”, Алексей Брагин, его заместитель, Кузьмин,
редактор отдела прозы, и я, редактор отдела очерка. Ашхабад, оказывается,
Город Любви. Встречал Кара Сейткалиев с группой туркменских писателей,
к нашим услугам целый караван ЗИМов и “Побед”. В два часа ночи ужинали
в ресторане гостиницы с популярными туркменскими винами – марсала,
бизмеин, эррик-кала и пили знаменитый кок-чай (зеленый).
Сегодня обедали на веранде гостиничного ресторана вместе с Константином Симоновым
и Евгением Долматовским. У Симонова нерусские глаза, скорее кавказские. Он серьезен,
не забывает, что на него смотрят, и потому слегка позирует. Утром он был в заграничной
рубашке, синей в крупную клетку, а в обед сидел с нами в песочного цвета куртке,
курил старенькую, видно, кем-то подаренную трубку. Табак из импортного кисета
“Амфора”. Где только он ни бывал и с кем только ни встречался! Говорил о недавнем
посещении Пахта-Арала, о местных людях, о хлопке, залитом водой не в меру, как
рисовые поля. Не знаю, насколько серьезно относится он к этим вопросам. Мне,
например, все это скучно. Его как поэта сельское хозяйство не должно бы интересовать,
но в нем сильна еще и страсть журналиста-публициста, он искренне интересуется
работой хлопкоробов и прочего простого люда.
Долматовский держится просто, общителен и без претензий. За столом тоже курил
трубку французскую, обшитую тонкой желтой кожей. Он пояснил, что в Париже обшивают
трубки кожей, чтобы скрыть плохое качество дерева. Говорил о своем семинаре
в Литинституте – не стали разоблачать Сталина! Рассказал анекдот. Приехала китайская
делегация в Париж. Один китаец привел в гостиницу проститутку, оплатил ночь
и начал ее пользовать. Полезет под кровать, чтобы освежиться, вылезает – и опять.
В чем дело, откуда в нем такая мощная половая сила? Изможденная девица заглядывает
под кровать, а там наготове вся китайская делегация.
20 мая открылось совещание. Доклады К.Симонова и П.Скосырева.
После заседания ездили в Фирюзу. В ущелье Белого Оленя ели отменный
шашлык и пили пиво, остуженное в горной речке. Хорошая компания
– Симонов, Долматовский, Берды Карбабаев и Кара Сейтлиев. Взяли
коньяку и очень дружно погужевались на свежем воздухе, возле прохладной
речушки. Одного стула нам не хватило, я ринулся как молодой в крытый
павильон, но Симонов меня придержал и сам быстрым шагом вынес из
павильона трехногий стул и уселся на нем, оживленный и довольный
тем, что сам себя обслуживает. Очень симпатичен он мне, я помню,
как любили его стихи “Жди меня” во время войны и как популярна была
его пьеса “Русский вопрос”.
22 мая. В докладе критик Дорофеев из Москвы обстоятельно
раздолбал мою повесть “В одном институте”, хотя и сказал в утешение,
что автор подает большие надежды. Повесть имеет не столь общественный,
сколь чисто национальный характер. По его мнению, в литературе вообще
не должно быть и речи о национальном. В кулуарах Брагин говорил
с Дорофеевым о московских делах, и тот очень подробно рассказал
всю историю с моей повестью. Откуда он ее узнал, неизвестно.
Перед вечерним заседанием были у Симонова в гостинице Неру (так здесь называется
гостиница по соседству с “Октябрьской”, выстроенная к приезду Неру). Сообща
составили резолюцию, предложили президиуму ССП изменить объем журналов и зарплату.
У главного редактора будет три тысячи рублей, у заведующих отделами – две тысячи.
Сергей Марков. “Померкли шумные балы, настал конец игры,
в дверях стоит Момыш-улы с клинком Кенесары”.
23 мая. Смотрели кинохронику второго дня после землетрясения
в Ашхабаде. Снимал Кармен, прилетевший из Москвы. Мало показаны
люди, жертвы, тем не менее все ужасно. Цветущий город до – и развалины
после. Единственное, что возвышалось, – купол мечети. Округлые здания
меньше подверглись разрушению. Остался целым банк. Говорят, что
архитектор, строивший его, был посажен в тюрьму за перерасход средств.
После землетрясения его освободили и предложили строить весь новый
город.
Кару Сейтлиева засыпало во время землетрясения. Он не потерял сознания и через
каждые пять минут в течение двух суток кричал: “Здесь засыпан депутат Верховного
Совета писатель Кара Сейтлиев!” В Ашхабаде, по словам Кузьмина, высокая кривая
быстрой любви. Совсем юные девчонки отдаются первому встречному.
Москва, 16 июня. Литературный институт, Тверской бульвар.
Вечером дискуссия на тему современности. Хорошо В.Шкловский – зимой
1919 года на квартиру к Горькому пришел композитор Глазунов. Было
холодно. Горький топил печь щепками от ящиков. Глазунов, бледный,
голодный, запахнутый в черную шинель, сказал, что один молодой композитор
принес ему сочинение. Чувствуется талант, надо ему выписать академический
паек. Зовут его Дмитрий Шостакович.
Шкловский выдал молодым не в бровь, а в глаз: “Трудно писать? Запрещают? А вы
написали запрещенную книгу?”
Шкерин: Принесешь статью с цитатами, говорят: надо самому мыслить. Принесешь
свои мысли, говорят: отсебятину порешь.
Эволюция Бубеннова: “Белая береза” – белая головка – белая горячка.
“Талантливый завидовать не может”. Ларошфуко.
“Нет ничего более волнующего, чем меланхолическая деталь в сюжете шутливом”.
Дидро.
Алма-Ата, 14 июля, понедельник. На президиуме СП Казахстана
принят в члены Союза писателей СССР. Кривощеков сказал, что Русская
секция горячо рекомендует. Мусрепов холодно отчитал его за то, что
не обсудили повесть до опубликования, не помогли молодому автору,
пошпынял меня за идейные ошибки, затем спросил, кто за то, чтобы
Щ-на принять в члены Союза писателей, и сам первый поднял руку.
Все последовали его примеру.
Аплодировали. Спасибо, братья-казахи, вы не держите на меня зла. Придет время,
я поумнею.
В этот день было несколько радостей – получил всю верстку книги, Сабит Муканов
предложил перевести его книгу о Китае для издания в Алма-Ате и в Москве, в издательстве
выдали гонорар две тысячи рублей.
27 октября, понедельник. Борису Пастернаку присуждена Нобелевская
премия! Потрясающее событие, уже третий сокрушительный удар по нашей
идеологии – самоубийство Фадеева, роман Дудинцева “Не хлебом единым”
и, наконец, Нобелевская премия за “Доктора Живаго”.
В “Правде” Заславский: “Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка.
У нас сохранились еще индивидуалисты, пронесшие через сорок лет вражду к коллективу”.
Я не мог пронести вражду через сорок лет, она у меня появилась совсем недавно.
Но откуда я нахватался этого, где я воспитался, как не на социалистической ниве?
Если Пастернак говорит, что революция истребила физически и морально русскую
интеллигенцию, можно ли с этим спорить? Заславский пишет, что Нобелевской премией
награждали “отъявленных реакционеров в литературе, воинствующих мракобесов,
врагов демократии, проповедников войны”. Газета называется “Правдой”. У Пришвина
есть замечательные слова: “Правда – это победа совести в человеке”.
В “Литературной газете” за 25 октября опубликовано письмо редколлегии “Нового
мира” Пастернаку с выдержками из романа. По ним я понял, что это лучший роман
в советской литературе. Вот цитата из “Доктора”: “Всякая стадность – прибежище
не одаренности, все равно верность ли это Соловьеву, или Канту, или Марксу.
Истину ищут только одиночки и порывают со всеми, кто любит ее недостаточно”.
Пастернака дружно осудили всюду, исключили из членов Союза писателей. В газетах
публикуются суждения советских, надо полагать, честных людей, они от всей души
клеймят предателя. Однако Леонов, Шолохов, Паустовский, Эренбург, Федин, короче
говоря, все ведущие ни словом не обмолвились по Пастернаку. Отрадно, что я –
с ними.
17 ноября, понедельник. Моя книжка “В одном институте” вышла,
а в продаже ее нет. Доцент Кучин из 2-й терапии (мы учились на одном
курсе) сказал Вете, что купил последний экземпляр на Панфилова.
Я пошел туда, спросил у продавщицы – была такая книжка, стоила 3
рубля 50 копеек и разошлась в два дня. Позвонил в магазин на Карла
Маркса – книжка была и разошлась. В Книготорге ответили, что книжка
распределена по магазинам и на складе ее больше нет. Но 20 экземпляров
для автора обещали достать.
Думаю, успех связан с шумом после опубликования “В одном институте” в журнале.
Повесть зарезали, а название осталось, поскольку план утвержден Москвой, менять
его никак нельзя. Я переименовал рассказ, вставил другую повесть, и получилась
вот такая туфта. Книгу раскупили и стали передавать на одну ночь, хотя ничего
скандального там не было. Но что странно – продолжали передавать. Значит, все-таки
что-то было.
Из новостей о Пастернаке – Белла Ахмадулина и Панкратов осмелились от имени
студентов Литературного института пойти на квартиру к Пастернаку и поздравить
его с Нобелевской премией, за что были биты.
Зашел как-то Лев Щеглов, богемствующий в Алма-Ате, и передал стихи Грудева,
тоже студента Литинститута, по культу Сталина. “Лежат сухие на окне останки
паука, но паутина в вышине пока еще крепка. Сетей он больше не плетет у светлого
окна, но смерть свою еще найдет там муха не одна”.
|